Многие годы, пока я не побывал в Сан-Франциско (я не говорю, конечно, о несравненном Ленинграде), Константинополь мне казался самым красивым городом в мире. Я видел его около полувека тому назад и не знаю, каким он стал теперь, но в те годы Константинополь был великолепен в своей пестрой и многоязыкой нищете. В городе, разделенном надвое щелью Золотого Рога, закинувшем предместье Скутари на азиатский холмистый берег Босфора, как в ступе, были перетерты зерна Востока и Запада, и сквозь шелуху современного быта проступали тысячелетние камни Византии. В Стамбуле (Стамбулом назывался в те года не весь город, а только его южная часть) возвышались серые кубы пристроек и неповторимый овал купола Айя-Софии — «Ведь купол твой, по слову очевидца, как в цепи подвешен к небесам» (О. Мандельштам). Огромную площадь Баязета охраняли темно-голубые свечи минаретов, и небо над городом казалось безграничным. А сразу за площадью начинались кривые улочки турецкого города, куда почти никогда не забредали иностранцы. Здесь царствовала удивительная, настороженная тишина: извивались переулки, стиснутые невысокими домами с окнами, закрытыми решетчатыми ставнями, как будто дома прикрыли глаза густыми ресницами и сквозь них поблескивает черный наблюдающий зрачок; над высокой стеной большое фиговое дерево протягивало кривые ветки, и на выложенной круглыми камнями мостовой дрожали синие тени листьев — все казалось погруженным в призрачный и некрепкий сон. С другой стороны Стамбула, ближе к Галатскому мосту, начинался лабиринт крытого базара, и на пустыре, оставшемся после пожара, расположился Вшивый рынок, визг, шум и грохот которого казался таким же преувеличенным, как и тишина турецкой части города.
Это были годы оккупации Константинополя союзными войсками. Французские матросы с красными помпонами на синих беретах, американские в белых накрахмаленных шапочках, сдвинутых на бритые затылки, греческие в расшитых золотой вязью головных уборов, английские в плоских фуражках цвета хаки медленно ползли по Галатской лестнице, но доверху, где начиналась европейская часть города и кривая Пера, самая широкая константинопольская улица, выставлявшая в зеркальных витринах гастрономические излишества и таинственную пестроту антикварных магазинов, добирались не многие: большинство засасывалось галатскими притонами.
Меньше всего видны и слышны хозяева города — турки. Кемаль-паша еще продолжал свою изнурительную войну с греками, изучая на практике то, что мешало его быстрой победе, — религиозные предрассудки, отсутствие дисциплины и невероятную нищету бывшей Оттоманской империи. Фески, еще не запрещенные указом в Константинополе, носили почти все — и турки, и греки, и армяне, и евреи, и даже русские беженцы понемногу начали ими заменять свои военные фуражки. Изредка можно было увидеть седоусого старика в широченных шароварах, вышитых позументом и висевших до колен грязным курдюком, или молодого богача, одетого по-европейски, в сопровождении своего гарема, — женщины в черных бесформенных платьях, с лицами, закрытыми густой вуалью, почтительно следовали за ним, как гусыни за гусаком. В то время женское население города, протестуя против оккупации, носило траурные черные платья и редко открывало лица, — Константинополь был единственным городом Оттоманской империи, где женщинам разрешалось поднимать чадру. Удивительное дело стыд: как мне забыть крестьянку-старуху, пасшую коз на глухой полянке, то, как она при моем приближении беспомощно заметалась из стороны в сторону и, не находя платка, соскользнувшего с головы, закрыла лицо подолом дырявой хламиды, единственной одежды, прикрывавшей ее морщинистое тело. В Константинополе черные пятна женской одежды особенно резко подчеркивали бестолковую пестроту многоплеменной столицы.
К осени 1921 года не больше одного процента русских беженцев смогло устроиться на работу либо перебраться за границу, главным образом в балканские страны, и беженское неустройство в городе стало невероятным. Количество беженцев увеличивалось со дня на день — в Константинополь бежали из лагерей, окружавших город, из Галлиполи, где были расквартированы остатки врангелевской армии, с Лемноса и других греческих островов, отовсюду, куда только ни занесло русских, калмыков, грузин, донских, кубанских и терских казаков, обитателей бывшей Российской империи. Надо было жить, и вот создавались строительные артели, рассыпавшиеся на другой же день; продавали все, что можно было продать, — нательных крестов появилось на толкучке такое количество, что его хватило бы на все мусульманское население Турции; когда торговать стадо нечем, занялись перепродажей: те же самые мозеровские часы за день раз десять меняли своих владельцев; появилось несколько сот русских ресторанчиков, в которых обедали главным образом сами хозяева; количество лотков с халвою увеличилось втрое, достигнув астрономической цифры; контрабандным табаком торговали не только на экстерриториальном дворе бывшего русского посольства, но и во всех подворотнях; в подворотнях же устраивались брадобреи, но и они брились главным образом сами, раза по четыре в день, чтобы набить руку; и от зари до зари клокотала пестрая, грязная, горланящая, бешеная толкучка, страшный центр всей русской жизни в Константинополе.
Поначалу мне повезло — я разыскал моего друга Костю Вялова, и он меня устроил в артель, занимавшуюся ремонтом Николаевского военного госпиталя, незадолго перед тем сильно поврежденного пожаром. Три дня я обдирал скребком облупившуюся краску со стен, почерневших от дыма, на подоконнике лестничного пролета, стараясь не видеть под собой десятиметровых провалов, отдирал обуглившиеся доски, на тачке вывозил мусор, а вечером вместе с Костей, выпив два стаканчика разведенного спирта, укладывался спать на полу в одной из больничных палат (все койки уже сволокли на толкучку), укрывшись своей новой шинелью, светившейся в темноте таинственным фосфорическим светом. Однако через три дня наша артель рассыпалась — нашелся новый предприниматель, предложивший за вдвое меньшую сумму произвести тот же ремонт, и работы перешли к нему. Сперва мне, как последнему поступившему в артель, вообще ничего не хотели дать при расчете, но потом, после того, как Костя напоил казначея, выдали пятьдесят пиастров. В конце концов Косте удалось всунуться в новую артель, а я отправился в общежитие №…
Здесь ничего не изменилось: во дворе стояли лотки, прикрытые от дождя дырявой парусиной; дымились самовары; пухлые пончики, халва десяти сортов и баранки соблазняли случайно забредших гостей, в углах неимоверно грязных комнат жильцы охотились па вшей, и голые тела, покрытые от холода гусиной кожей, казались белолиловыми, как будто выпачканными синькой. На старых, уже окончательно истрепавшихся шинелях еще красовались погоны со звездочками и просветами, но была совсем жалкой и невоенной «гроза небритых бород», завоевавшая Константинополь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});