кончалось всё всегда одинаково. Холодной водой, заливающейся в пасть, душащей и слепящей. Ледяными плитами, с треском сходящимися над головой.
Кошмары мучили меня и во сне, и наяву. Мне мерещились вещи, меня дёргало от резких звуков, а случайное прикосновение в толпе могло вызвать удушающую панику. «Кажется, у меня едет крыша,» — решила я в момент просветления.
На мозгоправа денег было жалко. К тому же я боялась, что мне выпишут какие-нибудь ужасные таблетки, из-за которых я останусь совсем уж овощем.
По совету случайной знакомой, чьё имя я уже успешно забыла, я купила книжку — что-то там про терапию мысли. Там было много красивых слов о том, какая эта супер-пупер методика, научно обоснованная, действенная и всё такое. Заключалась она, грубо говоря, в том, чтобы вести себя рационально.
В какой-то мере это даже помогало. Скажем, я довольно быстро перестала оглядываться на припаркованные автомобили: рационально я вполне понимала, что они сами по себе не наедут на меня и не сожрут, потому что такого машины пока не умеют.
Но от кошмаров — и от накрывающего с головой страха, — это не помогало. По правде говоря, скорее сделало хуже: постоянно проверяя себя на адекватность, я совсем перестала понимать, насколько могу себе верить.
Дело в том, что книга учила, как быть с беспочвенными страхами. Позавчера книга предложила бы мне рационально признать, что Арден не планирует делать со мной ничего ужасного; увы, мне трудно было в это поверить, потому что ужасное уже случалось.
Как быть с этим, — об этом в книге ничего не было.
Правда, там вроде бы была какая-то вторая часть. Но её на том книжном развале не продавали.
Глупости это всё.
Я нормальная уже; нормальная. Всё это прошло, всё закончилось; эти ворота закрылись; этот путь давно заметён снегом. Ты ушла другой дорогой, ты ушла далеко, и другая дорога привела тебя в другие места.
Вот, что важно. Вот и всё.
Не знаю, сколько я так сидела, убеждая себя непонятно в чём, но в какой то момент в дверь в комнату робко постучали.
Я не запиралась: здесь не было замка. Но вламываться в комнату гость не спешил, и пришлось вылезать из лисьих одеял, вставать и открывать самой.
Это был, конечно же, Арден. Он мялся в коридоре и выглядел мягче, чем тогда, на кухне.
— Кесса… извини. Я не должен был на тебя кричать. Давай… обсудим?
— Ты не кричал, — спокойно (надеюсь, спокойно) сказала я. — Мы, можно сказать, дискутировали. Всё в порядке. Тема закрыта. Передай мне, пожалуйста, книги.
Он опять смотрел на меня глазами побитой собаки, причём била, видимо, я, ногами и гвоздодёром. Наконец, медленно кивнул и вышел на кухню.
Я поправила волосы и приняла независимый вид.
Арден принёс авоську целиком, перебрал книги на весу; четыре передал мне по одной, а две запихнул себе под мышку.
— Кесса…
— Я всё изучу, — торопливо перебила я, — постараюсь быть полезной делу. Может быть, мастер задавал какие-то конкретные вопросы?
— Нет. Нет, ничего. Только сказал, что оставил закладки.
— Хорошо. Буду держать тебя в курсе.
И я закрыла дверь раньше, чем он успел ещё что-нибудь сказать.
xxxiii
В людской природе — эгоизм; как мы ни пытаемся играться в эмпатию, притворяться, будто нам интересны чужие чувства, казаться самим себе благородными и великолепными, всё это рассыпается карточным домиком, стоит только немножечко ковырнуть.
Даже слово такое придумали — «человечность». И решили, будто она и есть то, что объединяет лунных, колдунов и двоедушников. Мы разные, мол, по своей силе, по вере, по тому, что слышим в ночной тишине, но есть же спрятанная глубоко внутри суть, к которой обращаются слова, и в этой сути мы — человеки, и умеем видеть друг друга.
Красивая глупая сказка.
Легко быть этичным, когда тебе есть, откуда; когда ты твёрдо стоишь на ногах, когда спокоен, силён, в конце концов — здоров. Тогда ты легко бросаешься дурацким словом «этика», точно знаешь, как правильно, видишь в фигурах вокруг людей и признаёшь, будто их мысли и порывы ничем не отличаются от твоих. Пока ты силён, тебе легко уважать. Легко быть «взрослым» и «выше этого», легко сочувствовать, легко поддерживать.
Но когда тебе больно, — о, это совсем другая история.
Своя шкура ближе что к телу, что к душе. И если в ней дырка, если из неё толчками выплёскивается бурая кровь, если рваные края раны гноятся, а струпья лопаются, — тебе становится вдруг всё равно, что кого-то рядом с тобой ткнули каким-нибудь ножиком.
Мы, может быть, в чём-то и люди. Но звери мы абсолютно во всём.
Когда тебе больно, глаза устилает красной плёнкой. Ты рычишь, бьёшься, воешь, бежишь и можешь порвать любого, кто встанет у тебя на пути; всё для того, чтобы заткнуть чем-то сквозную дыру у себя внутри, защипнуть края раны, выдернуть застрявший в мясе отравленный коготь. Пусть хоть обплачутся рядом с тобой, будто кому-то другому волчья трава нужнее.
Тебе всё равно на всех других. Ты сам у себя болишь слишком сильно.
Что мне за дело знать, будто бы ему больно? Мне плевать, право слово, на его боль! Она и взялась у него от одной только дурости, каши в