сидели, интеллигенция. Встретил о. Павел в лагерях старосту из тутаевского собора, тот умер у него на руках. Иногда и просто ягод и грибов принесет Павел Груздев в барак — кормит заключенных.
На зиму делал запасы. Рубил рябину и складывал в стога. Их потом засыплет снегом и бери всю зиму. Солил грибы в самодельных ямах: выкопает, обмажет изнутри глиной, накидает туда хворосту, разожжет костер. Яма становится как глиняный кувшин или большая чаша. Навалит полную яму грибов, соли где-то на путях раздобудет, пересыплет солью грибы, потом придавит сучьями. «И вот, — говорит, — несу через проходную — ведро охранникам, два ведра в лагерь».
Однажды в тайге встретил о. Павел медведя: «Ем малину, а кто-то толкается. Посмотрел — медведь. Не помню, как до лагеря добежал». В другой раз чуть было не пристрелили его спящего, приняв за беглого зека. «Набрал я как-то ягод целый пестель, — рассказывал батюшка. — Тогда земляники много было, вот я ее с горой и набрал. А при этом уставший — то ли с ночи шел, то ли еще чего-то — не помню теперь. Шел-шел к лагерю, да и прилег на траву. Документы мои, как положено, со мною, а документы какие? Пропуск на работу. Прилег, значит, и сплю — да так сладко, так хорошо в лесу на лоне природы, а пестель с этой земляникой у меня в головах стоит. Вдруг слышу, кто-то в меня шишками бросает — прямо в лицо мне. Перекрестился я, открыл глаза, смотрю — стрелок!
— А-а! Сбежал?..
— Гражданин начальник, нет, не сбежал, — отвечаю.
— Документ имеешь? — спрашивает.
— Имею, гражданин начальник, — говорю ему и до стаю документ. Он у меня всегда в рубашке лежал в за шитом кармане, вот здесь — на груди у сердца. Поглядел, поглядел он документ и так, и этак.
— Ладно, — говорит, — свободен!
— Гражданин начальник, вот земляники-то поешьте, — предлагаю я ему.
— Ладно, давай, — согласился стрелок.
Положил винтовку на траву… Родные мои, земляника-то с трудом была набрана для больных в лагерь, а он у меня половину-то и съел. Ну да Бог с ним! Выходит, как бы я его купил, что ли?»
В медсанчасти, где менял Павел Груздев ягоды на хлеб, работали два доктора, оба из Прибалтики — доктор Берне, латыш, и доктор Чаманс. Дадут им указание, разнарядку в санчасть: «Завтра в лагере ударный рабочий день» — Рождество, к примеру, или Пасха Христова. В эти светлые христианские праздники заключенных заставляли работать еще больше — «перевоспитывали» ударным трудом. И предупреждают докторов, таких же заключенных: «Чтобы по всему лагпункту более пятнадцати человек не освобождать!» И если врач не выполнит разнарядку, он будет наказан — могут и срок добавить. А доктор Берне освободит от работы тридцать человек и список тот несет на вахту…
«Слышно: «Кто?!» — рассказывал отец Павел. — «Мать-перемать, кто, фашистские морды, список писал?»
Вызывают его, доктора нашего, согнут за то, как положено:
«Завтра сам за свое самоуправство пойдешь три нормы давать!»
— Ладно! Хорошо!
Так скажу вам, родные мои робята. Я не понимаю в красоте телесной человеческой, в душевной-то я понимаю, а тут я понял! Вышел он на вахту с рабочими» со всеми вышел… Ой, красавец, сумасшедший красавец и без шапки! Стоит без головного убора и с пилой… Думаю про себя: «Матерь Божия, да Владычице, Скоропослушнице! Пошли ему всего за его простоту и терпение!» Конечно, мы его берегли и в тот день увели от работы. Соорудили ему костер, его рядом посадили. Стрелка подкупили: «На вот тебе! Да молчи ты, зараза!»
Так доктор и сидел у костра, грелся и не работал. Если он жив, дай ему, Господи, доброго здоровья, а если помер — Господи! Пошли ему Царствие Небесное, по завету Твоему: «Болен был, а вы посетили Меня!»
Всех заключенных по 58-й статье на зоне звали «фашистами» — это меткое клеймо придумали блатные и одобрило лагерное начальство. Что может быть позорнее, когда идет война с немецко-фашистскими захватчиками? Когда-то, до войны, у 58-й была кличка «каэры», что означало в сокращении «контрреволюционеры», но потом это не для всех понятное словцо усохло, исчезло, а «фашисты» прилепилось прочно и надолго.
«Фашистская морда, фашистская сволочь», — самое расхожее лагерное обращение.
— Ты фашист? И я фашист! — так братски узнавали друг друга миллионы заключенных по 58-й.
Один раз о. Павел вытащил из петли немца — такого же заключенного — «фашиста», как и он сам. С начала войны много их, обрусевших немцев с Поволжья и других регионов, попало за колючую проволоку — вся вина их состояла в том, что они были немецкой национальности. Эту историю, рассказанную от начала и до конца самим отцом Павлом, я привожу так, как она есть:
«Осень на дворе! Дождик сумасшедший, ночь. А на мою ответственность — восемь километров железнодорожного пути по лагерным тропам. Я путеобходчиком был, потому и пропуск имел свободный, доверяли мне. За путь отвечаю! Я вас, родные мои, в этом вопросе и проконсультирую, и простажирую, только слушайте. Ведь за путь отвечать дело не простое, чуть что — строго спросят.
Начальником нашей дороги был Григорий Васильевич Копыл. Как же он меня любил-то! А знаете, за что? Я ему и грибов самых лучших носил, и ягод всяких — словом, в изобилии получал он от меня даров леса.
Ладно! Осень и ночь, и дождь сумасшедший. — Павло! Как дорога-то на участке? — А был Григорий Васильевич Копыл тоже заключенный, как и я, но начальником.
— Гражданин начальник, — отвечаю ему, — дорога в. полном порядке, все смотрел и проверял. Пломбировал, — шутка, конечно.
— Ладно, Павлуха, садися со мной на машину. Машина — старенький резервный паровозик, вы все знаете, что такое резервный, он ходил между лагпунктами. Когда завал расчистить, когда срочно бригаду укладчиков доставить, — вспомогательный паровоз. Ладно! Поехали!
— Смотри, Павло, за дорогу ты головой отвечаешь! — предупредил Копыл, когда поезд тронулся.
— Отвечаю, гражданин начальник, — соглашаюсь я.
Машина паровая, сумасшедшая, челюсти уздой не стянешь, авось! Едем. Хорошо! Немного проехали, вдруг толчок! Что за толчок такой? Паровоз при этом как бросит…
— А-а! Так ты меня проводишь? На путях накладки разошлись!
Накладки-то, скрепены, где в стыке рельсы соединяются.
— Да Григорий Васильевич, проверял я дорогу-то!
— Ну ладно, верю тебе, — буркнул недовольный Копыл.
Дальше едем. Проехали еще метров триста, ну пятьсот… опять удар! Опять паровоз бросило!
— С завтрашнего дня две недели тебе пайка не восемьсот, как прежде, граммов, а триста хлеба, — строго сказал Копыл.
— Ну, ваше дело, вы начальник.
Проехали восемь километров до лагпункта. Все сходят,