Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна (не своя) стремящаяся к «высокой поэзии» разновидность молодости оказывается раздетой и разутой настолько, что впору прикрыть стыд профильным изданием. Но и другая (бывшая своя, а ныне вместе со зрелостью вкусившая серое равнодушие) молодость демонстрирует бессилие и бесплодие. Кузьмин-поэт счастливым образом то и дело комментирует и выправляет Кузьмина-идеолога и культуртрегера. Монтажное зрение позволяет искоса видеть вокруг и свое и не свое, примеры многочисленны:
Скашивая взглядот обзорной статьипо новейшим течениям мирового трансавангардаблеклым петитомв альманахе «Ойкумена»,издающемся в Калининграде областномтиражом 250 экземпляров,выхватываю отдельные фразыиз дневника,что ведет в продолговатом блокноте с ярко-синей обложкойюноша лет девятнадцатис наушником от плеера в правом ухе,короткой высветленной до песчаного цвета стрижкойи длинными темно-зелеными манжетами,торчащими из рукавов пиджака:
«самый важный день»
«обменялись кольцами»
«приятно»
«отныне»
(«Риторика»)Вот к этой риторике еще бы вальяжность Яичницы да развязность Балтазаровича – невесты горя бы не знали, знали бы, кого выбирать! А так гоголевская коллизия продолжается: не получается, чтоб жизнь и поэзия одно! Однако все впереди, юность неизбежно уходит, а зрелость уже теперь в стихах Дмитрия Кузьмина дает о себе знать – хотя бы стереоскопическим зрением, позволяющим видеть иное и чужое…
Библиография«По выбоинам местного проезда…» // Вавилон: Вестник молодой литературы. Вып. 7 (23). М.: АРГО-РИСК, 2000. 220 c.
«Снилась переписка двух влюбленных…» // Крещатик. 2005. № 3.
Хорошо быть живым: Стихотворения и переводы. М.: НЛО, 2008. 336 с.
Александр Кушнер
или
«Рай – это место, где Пушкин читает Толстого…»
Для поэта, приверженного традиции (Александр Кушнер – из верных ее сторонников), самое главное – пропорции, в особенности – соотношение в каждый отдельный момент старого и нового, узнаваемого и открываемого впервые. Абсолютно ровная траектория развития, полное доминирование раз навсегда очерченного круга тем так же нежелательно, как и чересчур безболезненное расставание с творческим прошлым. Для читателей стихов Александра Кушнера только что нами спонтанно выведенный «коэффициент неизведанного» особенно важен: слишком уж весома его поэтическая репутация шестидесятых-восьмидесятых, велик объем опубликованных, обсужденных и оцененных по гамбургскому счету подборок и поэтических книг.
Во времена прежние если что и раздражало тех, кто оппонировал поклонникам Кушнера, так это его неколебимое творческое благоразумие и благополучие, редкое умение сохранить должную и благородную дистанцированность от всех катаклизмов, накрепко связанных с тем или иным «текущим моментом». Кушнер, безусловно, принадлежит к кругу лириков, прямо или косвенно споривших с «физиками» в шестидесятые годы, не будучи, однако, «шестидесятником» в точном смысле этого слова. Аналогичным образом Кушнер, один из литераторов, задававших тон в ленинградской литературной вольнице семидесятых, не был при этом прямым деятелем неофициальной литературы. Итак, глубокие и тонкие творческие реакции на внешние события вместо реакций прямых, провоцирующих «крутые повороты судьбы». Впрочем, творчество для Александра Кушнера и есть его главная судьба, это кредо было заявлено в самых первых публикациях, в стихотворениях, к настоящему времени ставших классическими.
Вернемся к «коэффициенту неизведанного». По всем законам гармонической алгебры Кушнер вроде бы обязательно должен был оказаться в нелегком положении. Слишком весом знаменатель дроби – традиционность и инерционность узнаваемой поэтики одного из крупнейших стихотворцев последней трети двадцатого столетия А. Кушнера. Насколько же объемным должен быть числитель дроби (новации, перемены, переломы, разрывы), чтобы пропорция получилась оптимальной! Однако на практике все получается совсем иначе, несмотря на отсутствие сколько-нибудь явного стремления к нестандартным ходам и приемам, стихи Кушнера последних лет выглядят свежими, энергичными, новыми. Думается, неожиданно добрую службу сослужили перестроечные и постсоветские контексты и обстоятельства, которые обусловили формирование поэтических принципов «сумрачного» Кушнера, на тот момент казавшегося абсолютно перерожденным, разочаровавшимся в своих прежних идеалах, покинувшим привычную башню из слоновой кости. И вот вся эта неорганика, на несколько скудных лет прикинувшаяся открытием новых горизонтов, наконец «спадает ветхой чешуей». Это не значит, что для русской поэзии наступили тучные годы – вовсе нет, сумрак не рассеялся, однако в одной отдельно взятой поэтической вселенной сумраку брошен вызов.
Все привычные грани кушнеровского магического кристалла остались в силе, только после временного затмения духа двадцатилетней примерно давности они знаменуют не самоповтор, но смелый жест следования новейшим вызовам, стойкого сопротивления неслыханному прессу.
Метафизика Кушнера монолитна и целостна, сводима к нескольким аксиомам-заповедям – первоначальным сущностям, проступающим сквозь множество явлений – стихотворных примеров. Начальный пункт кушнеровских скрижалей – отталкивание от социальности сумрачного конца столетия в пользу вечности природы, не ведающей политической злободневности: «Дождь не любит политики, тополь тоже, Облака ничего про нее не знают».
Как соотносится метафизическое, природное с божественным? Здесь нет ответа, порою перевешивает скепсис, недоверие к новоявленной публичной религиозности и общественно принудительному соблюдению внешних атрибутов веры. И все же:
Верю я в Бога или не верю в бога,Знает об этом вырицкая дорога,Знает об этом ночная волна в Крыму,Был я открыт или был я закрыт ему.
А с прописной я пишу или строчной буквыИмя его, если бы спохватились вдруг вы,Вам это важно, Ему это все равно.Знает звезда, залетающая в окно…
Впрочем, если дать себе труд додумать собственные сомнения в бытии абсолюта, в конечном счете все карты лягут не в пользу скепсиса.
Однако доминирует в стихах Кушнера все же более прямой причинно-следственный ход: от сумрачного мира суетной коллективности и актуальности – через природу непосредственно к искусству, минуя даже самую постановку вопроса об религиозном абсолюте. Идея творца как такового, не причастного к искусству, оказывается в этом построении избыточной:
Я не любил шестидесятых,Семидесятых, никаких,А только ласточек – внучатыхПлемянниц фетовских, стрельчатых,И мандельштамовских, слепых.
Можно сформулировать и более жестко, не декларируя приоритет поэзии, но прямо демонстрируя ее жизнестроительную силу посредством апелляции к великим подтекстам Ходасевича («…разве мама любила такого, Желто-серого, полуседого И всезнающего как змея?»):
Уходя, уходи, – это векуБыло сказано, как человеку:Слишком сумрачен был и тяжел.В нишу. В справочник. В библиотеку.
Потоптался чуть-чуть – и ушел. ‹…›Девятнадцатый был благосклоннымК кабинетным мечтам полусоннымИ менял, как перчатки, мечты.Восемнадцатый был просвещенным,Верил в разум хотя бы, а ты?Посмотри на себя, на плохого,Коммуниста, фашиста сплошного,В лучшем случае – авангардист.Разве мама любила такого?..
(«Прощание с веком»)Мирозиждущая метафизика Кушнера вновь, как в прежние времена, сводится к вечному воплощению поэзии в то, что нам кажется жизнью: «Перемещается в стихи / Жизнь постепенно…» Но подобное перемещение не отменяет почти что платоновского догмата о предвечности и бесконечности смыслов, заключенных в великом искусстве:
Рай – это место, где Пушкин читает Толстого.Это куда интереснее вечной весны. ‹…›Гости съезжались на дачу… Случайный прохожийСкопище видел карет на приморском шоссе.Все ли, не знаю, счастливые семьи похожи?Надо подумать еще… Может быть, и не все.
Поэзия не только предшествует реальности, но и врачует недуги и печали, она сродни молитве, возносимой ввысь ради спасения и умиротворения мирового неустройства. Поэзия после Аушвица не просто продолжает существовать, но и перевешивает не только иные искусства, но и другие роды и жанры внутри литературы:
Потому что больше никто не читает прозу,Потому что наскучил вымысел: смысла нетПредставлять, как робеет герой, выбирая позуПоскромней, потому что смущает его сюжет…
Что же изменилось в голосе нового Кушнера, оставившего позади сумрак девяностых? Во-первых, резко снизился градус упоения бытом как таковым, мельчайшими деталями повседневности. Таинственность жизни не может более просто вытекать из фетовски восторженных возгласов, она нуждается в более глубоких обоснованиях. Во-вторых, резко уменьшилась доля конкретной афористичности, ясность выводов. Прозрачность стиха все чаще уступает место непосредственному переживанию нерасчленимого первоединства выражения и содержания поэзии, совсем как в по-шопенгауэровски порывистых и темных шедеврах Фета: