Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я живу в комнате, где когда-то жила Анна Андреевна, где я была у нее, где она писала «Тайны ремесла». Тогда здесь стоял торшер под большим белым абажуром и комната, по-моему, была больше, — видимо, стену передвинули — надо спросить у С<ерафимы> И<вановны>.
…N. работает под А. А. невыносимо. Я боялась признаться в этом даже себе и была поражена, когда заговорил об этом Толя, и слово в слово все, что я думаю.
Кому посвящено ахматовское «Явление луны»?
Александру Кочеткову?
Спросить Нику.
Анна Андреевна ненавидела свое стихотворение «В детской» («Мурка, не ходи…») и однако санкционировала его печатанье. А говорила о стих<отворении> с содроганием: «Опять будут печатать это отвратительное «Мурка, не ходи», а что я хочу — не печатают» (это при издании «лягушки»[14] были у нас такие разговоры).
А стихотворение и впрямь плохое.
Как я понимаю Бориса <Пастернака>, его раздраженное отношение к своим молодым стихам. Он о них говорил с содроганием, он признавал только одно стихотворение («Был утренник…»). Об этом мы говорили в Чистополе в 41–42 годах: «- Пожалуй, только одно…». <…>
Он в дальнейшем стал стихи молодые переделывать, иной раз очень ухудшал. Ошибка издателей (последних) в том, что они переделанные стихи печатали в основном тексте, а ранние редакции — в примечаниях. (Но кажется, иначе нельзя — нет права.) Мне кажется — лучше бы наоборот. Стихи были прекрасны, иногда — гениальны, но и вправду почти все несовершенны. Совершенство пришло в 40-х годах, — прозрачность, емкость. Анна (Ахматова) же как начала на глубоком, ровном дыхании, такой и осталась. Только стихи наполнились большим содержанием. Все настоящие поэты всегда — во всякую пору жизни были собою. И Пастернак, с его закрученностью, запутанностью (внешней), недомолвками, подразумеваньями — пропуском звеньев. И Анна с ее «узкой юбкой» и «пером на шляпе» — и она не боялась быть собой, ей и в голову не приходило бояться. <…>
Голицыно, 67.
Здесь женщины похожи на людей,Мужчины — не похожи.Здесь в каждом доме хам и лиходей,Пьянчуга краснорожий.Не встретятся Рустам или ФархадНа улице полночной.В Голицыне царит матриархатЕстественно и прочно.
Родина моя — Ярославль, вернее — Норский посад под Ярославлем (в 12 верстах от Ярославля). Природа, окружавшая мое детство, была на диво хороша: крутой берег Волги — гористый, с оврагами. (В одном из этих оврагов протекала речонка Нора; отсюда, как я понимаю, и — Норское). На крутых горах — церкви: три церкви в Норском посаде и четвертая подальше — в селе Норском. Леса кругом были чудесные: или темные, хмурые — ель, или светлые — береза.
До 6 лет я росла дома. В 6 лет я «сочинила» первое стихотворение (четверостишие), и это привело меня в неописуемый восторг, я восприняла это как чудо, и с тех пор все началось, и, мне кажется, мое отношение к возникновению стихов с тех пор не изменилось.
Когда мне было 6 лет, меня отвезли учиться в Ярославль, где учились мои старшие братья и сестры. Первый год я училась в детском саду при начальной школе (частной). Тогдашний детский сад был не похож на теперешние — тогда дети не только играли, но и учились. Конечно, все мои сверстники, так же, как и я, умели читать и писать. Помню лучше всего занятия французским с француженкой (настоящей).
А потом — три класса начальной школы и подготовка в гимназию, где учиться мне так и не пришлось. Дальнейшее мое школьное обучение было уже в советской норско-посадской школе, а потом в ярославской школе им. Некрасова.
Когда мне было 15 лет (8-й класс), я стала ходить на собрания Союза поэтов. Зимой поэты собирались в какой-то библиотеке, усаживаясь между стеллажами, это было забавно и неудобно: часто не видно было читающего, но молоды были все и никакие мелочи, никакие неудобства никого не огорчали.
Атмосфера на этих собраниях была прекрасная — горячая бескорыстная любовь к поэзии, искренняя радость от чужой удачи, взыскательность — прежде всего по отношению к самому себе, и, хотя во многих стихах было много грусти, встречи поэтов чаще всего были веселыми и всегда — светлыми.
Грустно мне, что только теперь, когда пишу эти строки, я как будто впервые до конца поняла — какую же большую роль в моем духовном формировании сыграло это прекрасное содружество поэтов.
«Иных уж нет, а те далече…» <…>
Летом поэтические собрания устраивались на пристани. Представляете? Вечер, темно, в узенькой служебной комнате на пристани горит неяркая лампочка; о борта пристани тихо плещутся волжские волны. Молодые поэты (самому старшему было вряд ли больше 25 лет) — читают стихи, обсуждают их, разговаривают о прочитанных книгах, о живописи — обо всем. <…>
Я не успела еще окончить школу, когда была принята в ярославское отделение Союза поэтов.
Окончив школу, я уехала в Москву и поступила на Высшие государственные литературные курсы. По преподавательскому составу, по программе учебной — эти курсы были совершенно блестящим учебным заведением. Они были пятигодичные, возникли за год до моего поступления, а закрыты были за год до моего окончания; поэтому я, так же как и мои однокурсники, экстерном кончала Моск<овский> университет.
На одном со мною курсе учились ставшие впоследствии замечательными поэтами Арсений Тарковский и Юлия Нейман.
Всю жизнь я жалела о том, что так мало взяла от моих замечательных учителей. Читали мы в ту пору, конечно, очень много. Днем — Ленинская библиотека, вечером курсы… И все-таки почти у всех у нас удивительно мало реальных знаний.
Много писали стихов, совсем еще не помышляя о переводах. Молодость моя как-то странно соединяла в себе мучительную тоску и безудержное веселье. Вероятно, это у многих так.
Я не носила стихи по редакциям. Было без слов понятно, что они «не в том ключе». Да и в голову не приходило ни мне, ни моим друзьям печатать свои стихи. Важно было одно: писать их.
В 1934 году поэт Георгий Аркадьевич Шенгели, пришедший на работу в Гослитиздат в качестве редактора отдела л<итерату>ры народов СССР, предложил молодым поэтам — Тарковскому, Штейнбергу, Державину, Липкину и мне работать над переводами.
Отсюда все и пошло.
Первой моей переводческой работой был перевод стихов (глав из поэмы) еврейского поэта Переца Маркиша.
Перед войной (в 1940 году) я перевела книжку стихов туркменского классика Молла Непеса. (Я благодарна Арсению Тарковскому за все его добрые советы, — они мне очень помогли в этой работе; Тарковский гораздо быстрее и лучше меня постиг тайны переводческою искусства.)
В эвакуации я была недолго (в эвакуации мне нечем было жить) — с июля 1941 года по сентябрь 1942.
В город Чистополь (Татария) эвакуировались писатели со своими семьями. Это было трагическое и замечательное время. Это было время необычайной душевной сплоченности, единства. Все разобщающее исчезло. Это было время глубокого внимания друг к другу. В Доме Учителя, часто при свете керосиновой лампы <…> происходили замечательные литературные чтения. Иногда лит<ературные> вечера устраивались в «большом» зале Дома Учителя.
В Чистополе был Пастернак (тогда он работал над переводом «Ромео и Джульетты»), был Галкин, был Асеев, Тарковский, приезжал с фронта Липкин. Были крупные прозаики — Леонов (он тогда написал и читал нам пьесу «Нашествие»), был Федин (работавший над книгой «Горький среди нас»), был Тренев, приезжал с фронта Павленко.
В Чистополе, в Доме Учителя, были и мои чтения. Помню чтение в маленькой комнатке, где в числе других слушали меня Пастернак, Асеев, Щипачев. Помню большой мой вечер. Самым близким человеком был мне в ту пору Б. Л. Пастернак, с которым я была давно, с 1928 г., знакома. Постоянно бывал у меня мой дорогой друг, замечательный поэт Самуил Залманович Галкин. В Чистополе (и только там) я много встречалась и много разговаривала с Н. Н. Асеевым.
Глубокой осенью 1942 года был мой вечер в Союзе писателей в Москве (в «каминной комнате»). На этом вечере также были Пастернак, Асеев, Щипачев, Кайсын Кулиев. Все выступавшие говорили о необходимости издания моей книги, но из этого ничего не вышло.
(В 1942 г. я вступила в члены ССП.)
По возвращении в Москву я стала переводить книжку стихов литовской поэтессы Саломеи Нерис. <…> Осенью 1944 г. вместе с В. К. Звягинцевой я приехала в Ереван, чтобы переводить стихи молодых — ныне широко известных — поэтов: Капутикян, Маркарян, Ованесяна, Сагияна, Эмина, Боряна. Это была замечательная, незабвенная осень. Мне мало пришлось поездить по Армении, но все же я была в Эчмиадзине (даже на богослужении), была на Севане (даже на жертвоприношении, — пыталась есть кусок полусырого барана, которым меня угостили незнакомые люди).