в узкий коридор из плотной возбуждённой человеческой массы.
– Прямо шагай! Быстрее! Быстрее! – торопил конвоир.
Меня окружал гогот, грязная брань, отборный мат. Затем – порог, и за нами захлопнулась дверь. Шум стал глуше. Конвоир скинул одеяло. Мы очутились в бане. Наполовину умершее, постаревшее сердце стало медленно отходить.
– Мойся. Через двадцать минут приду. Закройся на крюк. За дверью мужики, – бросил конвоир.
Онемевшими руками я накинула крюк. В бане было холодно. На скамьях вверх дном лежали деревянные шайки. Не раздеваясь, без намерения мыться, я села на скамью, пытаясь унять дрожь после «смертной казни». Пусть не состоявшейся, но пережитой. Наверное, и действительную приняла бы так же, без возгласа и протеста. Абсолютное безволие, способность поверить в любую форму расправы и неспособность этому противостоять. Кто же я? А дрожь всё била и била. В дверь стали стучать.
– Эй… – кричали оттуда, – открывай, мы тебя сейчас…
Следовали соответствующие обещания.
Слышала. Только не сразу поняла, что такое может относиться ко мне. С той стороны налегали на крюк. «Не может быть»… Это заклинание было отвергнуто навсегда. Может быть всё! Отныне может быть всё! Я ещё сидела, глядя на двигавшуюся железяку крючка. Эти скотски орущие за дверью мужчины могли сейчас ворваться… и случится нечто… страшнее смерти… куда страшнее сочинённого люка. Ужас прошил всю, подсёк ноги, сжал горло, лютым холодом залил внутри. Видела: крюк еле держится. Хотела кричать. Голоса не было. Надо было вскочить – не могла сдвинуть себя.
В стене, вдоль трубы, шла щель, через неё был виден двор. Ослепшая, липкая от ужаса, я подползла к щели, силясь закричать. Но горло сдавило железным кольцом. Сначала я услышала свой крик, потом поняла, что кричу. Затем окрики за дверью:
– А ну отвали, а ну!
Ещё брань. И – тишина.
– Открой, это дежурный конвоир.
Поверила, сбросила крюк и… провалилась в никуда. Мокрая от холодной воды, которой меня облил конвоир, приводя в чувство, уже без одеяла, тащилась я по коридорам, которые мнились «скуратовской плахой». Через двор меня подвели к другому корпусу, посадили в угол, надолго забыли.
– В камеру сто шесть её! – услышала я через какой-то промежуток времени.
«Соломинка» была одна – обещание начальника внутренней тюрьмы: «Попрошу, чтоб не в общую». Как же я держалась за эту соломинку! Конвоир вставил в дверь ключ. Сколько там? Кто там? Да, старый усатый начальник сдержал слово.
Через отворённую дверь я увидела узкую камеру с двумя железными кроватями у стен. Посередине камеры стояла молодая женщина, расчёсывая длинные волосы. Чутьём поняла, что эта женщина из породы незнакомых мне людей.
– По какой? – спросила она.
И тут же сама ответила:
– Вижу!
– А вы? – задала я встречный вопрос.
– «Вы»? – не то передразнивая, не то смеясь, переспросила она. – «Мы» только вот полчасика назад из камеры смертников – сюда. Вот как «мы»!
– Это моё место?
– Твоё.
Женщина, на вид лет двадцати семи, была на удивление красива. Среднего роста. Лицо мягкой овальной формы, нежная кожа, красивые серые глаза. Волосы? Чудо! Но… Пока это «но» было в манере говорить и в «ты». Голос у неё был скрипучий, резкий. И взгляд – отжитой. Она внимательно посмотрела на меня и припечатала:
– Красючка!
Пытаясь нащупать общую тему разговора, я спросила:
– Вы обжаловали приговор? Да?
– Отец родной, дедушка Калинин помиловал. Расстрел десятью годами заменил.
Я оглядела камеру. Окно зарешечено у самого потолка. С наружной стороны на нём – жестяной козырёк. Поскольку он снизу, виден только клочок неба. Стены – сырые, облезлые. Все разговоры хотелось отложить на потом. От бессилия валилась с ног. Слава богу, здесь днём лежать не запрещали. В этом тюремном комбинате шумы и запахи были резче, откровеннее, чем во внутренней тюрьме. Даже ложки и миски выглядели отслужившими срок.
Потрясённая собственным безволием, продолжала мучить себя вопросом: как я могла так потеряться? Почему? А ещё вещала лётчикам в поезде Фрунзе—Ленинград, что цель жизни – «усовершенствовать себя». Хотелось что-то вспомнить. Да, напутствие папы: «За всё надо бороться!» Боже мой! Как? Теперь и отец с важным для него убеждением, и я, не принимавшая это убеждение, – оба находились в тюрьме!
Я оказалась голым человеком на голой земле. Всё надо было начинать с азов. Всё, что знала, думала, чувствовала, – не годилось. Детский рисунок жизни был отменён давно, более поздний – недавно.
На некоторое время Валя, как звали мою соседку по камере, фактически её хозяйка, заслонила собой весь мир. Для того чтобы наново прорубиться к жизни, надо было понять её судьбу, мотивы поступков… И это было принципиально важно. В быту моя соседка оказалась уживчивой и лёгкой. Вслух она моё поведение комментировала так: «Всё молчишь! Всё думаешь! Брось, ополоумеешь» и т. д. Сама за собой, видимо, не замечала, что тоже часами молчит.
История её была такова. Росла беспризорной. Лет с восьми главари шайки, которые её прибрали к рукам, ставили её «на стрёме». Так и пошло. Подросла. Замуж вышла рано. В шестнадцать лет родила сына. Мужа любила. Им был сам главарь. Вскоре он «засыпался на одной мокрухе». Его посадили. Она продолжала «ходить на дела». Тоже попалась. Отсидела. Вышла. Сына воспитывала сестра. Жили втроём: она, сестра и сын. А сейчас снова «влипла».
Таким был первый срез её рассказа о себе. Второй был глубже и страшнее.
Шайка, в которую она была втянута, занималась «политическими убийствами». В город, где она жила, приезжали военные специалисты. В функцию Вали входило знакомство с намеченным к уничтожению. Она приглашала его «на ужин» по указанному главарём адресу. Там его убивали. Документы убитого использовались в «политических целях». Каких? Она не знала. Валя искренне путала такие понятия, как «шпионаж» и «шантаж».
Длительное пребывание в «одиночке», в камере смертников толкало Валю к откровенности «до дна». Ей приходилось принимать участие и в процедуре убийства. Насмотревшись в Валины глаза, в засевшую там бело-мертвенную точку, я потом узнавала убийц по глазам. Как и многие встречавшиеся мне позже люди этого типа, Валя испытывала потребность выговориться, рассказать всё как можно подробнее. Когда начиналось описание «брызг крови», я пыталась отключиться, не вникать. Но однажды сама захотела выслушать её до конца.
– В общем-то, мне всё одно – расстрел или десять лет, – начала она. – Если жить хочется, так только из-за одного: чтоб увидеть сына, Шурку. Задал он мне задачку.
«Задачка» заключалась в следующем: дело, за которое Валю приговорили к расстрелу, было «крупное». «Снятых», то есть убитых, было несколько человек. И вопреки заведённому порядку, документы убитых находились временно у неё. Эти документы она