Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В един прекрасный день, рассказывал мне Ури, когда одна из коммунарок пришла чистить хлев и положила своего обкакавшегося младенца прямо в кормушку, Зайцер почувствовал, что его представление о коллективной жизни несовместимо с представлением кибуцников. Он покинул коммуну и отправился проверить идею мошава.
«Зайцер был необыкновенный работник, — рассказывал мне дедушка, когда я был маленьким. — Он всегда знал, на какой участок мы идем, и его не нужно было вести за собою».
Зайцер пахал и бороновал наши поля, вырывал мертвые деревья, тащил тяжело нагруженные телеги и волновался вместе со всеми при виде каждого нового ростка и каждого нового бидона с молоком. Он сам ходил в кузницу братьев Гольдман, когда чувствовал, что его подковы требуют замены или укрепления. Шорник Пекер сшил всем мулам и лошадям в деревне кожаные наглазники, которые не позволяли им глазеть по сторонам, косясь на соблазны, наполняющие этот мир. Зайцер был единственным, на глазах которого не было шор. Его не интересовало ничего, кроме работы. Он оплошал только однажды, когда по ошибке съел цветы дурмана, росшие возле навозной кучи. Он тогда отравился, ходил по кругу, подмигивал молодым телкам и в течение целых двух дней вел себя, как возбужденный болван.
Шли годы, и силы Зайцера сходили на нет. Дедушка, который по опыту собственного тела знал, что такое старческая немощь, сразу же опознал ее в ослабевшем теле мула и пытался облегчить его работу, но Зайцер отказывался признать, что стареет, вплоть до того дня, когда упал в оглоблях.
Я, как правило, лучше помню то, что мне рассказывали, чем то, чему сам был свидетель, но тот день, как и день моего спасения из пасти гиены, помнится мне отчетливо. Дедушка, Зайцер и я поехали привезти комбикорм и нагрузили на телегу около двадцати мешков. На коротком подъеме перед поворотом Зайцер вдруг остановился, запыхтел каким-то странным высоким голосом, и тяжелая телега стала скользить назад. Дедушка никогда не хлестал Зайцера и на этот раз тоже лишь подбадривал его восклицаниями да похлопывал вожжами по спине. Зайцер весь дрожал. Ему удалось остановить скатывающуюся телегу, и он начал снова тянуть ее вверх. Зад его опустился почти до земли, подкованные копыта выбивали искры из бетонного покрытия дороги. Потом его натужное дыханье превратилось в глубокий хрип, и дедушка бросил вожжи и соскочил с телеги. Тревожные вены расцвели на его лысине, как букет цветов. Он пытался успокоить мула и освободить его от упряжи. Но Зайцер собрал все свои силы, с могучим шумом выпустил газы, закачался и упал. Спереди раздался сильный треск сломанной дуги, и оглобли упали на землю, оставшись висеть только на шее мула. Дедушка поспешил снять с него хомут, обхватил его голову, и они оба беззвучно разрыдались.
Зайцер возвращался домой без телеги, низко опустив голову. Я шел рядом с ним и не знал, как его утешить.
«Это рабочая скотина, — сказал дедушка. — Сядь ему на спину, чтобы он не чувствовал, что идет впустую».
Я сидел на его спине и бедрами ощущал обиженную дрожь его кожи и его влажное дыхание. Лошади Циркина Мичурин и Сталин дотащили телегу до двора, и в тот же вечер дедушка и Авраам решили освободить Зайцера от тяжелой работы. Мы купили свой первый «ферпоссон» на бензине, но дедушка так и не научился его водить. С тех пор Зайцер занимался только перевозкой молочных бидонов. Несколько лет спустя, когда его начали мучить сосуды на ногах, а паразиты-стронгилоиды заполнили его кишечник и лишили последних сил, и самые простые рабочие слова испарились из его мозга, дедушка привязал его на длинной веревке в тени смоковницы. Авраам поставил перед ним две половинки разрезанной вдоль бочки — одну для воды, другую для ячменя, и время от времени дедушка водил его на медленную прогулку. Только вдвоем — понюхать цветы и поразмышлять о жизни.
В отличие от стариков, которые забывают, что происходит сейчас, и помнят то, что произошло много лет назад, Пинес, после инсульта, забыл как раз свое детство и молодость.
«Я знаю, кто я и куда я иду, но не помню, откуда я пришел», — объяснял он деревенской общественности, мне и себе самому.
Я пришел к нему в сад навестить его, и он посмотрел на меня с грустью. Накануне он побывал на похоронах Боденкина на «Кладбище пионеров», и теперь был печален и растревожен. Всю свою жизнь он горячо верил в силу воспитания и поэтому в моем отклонении от правильного пути упрекал прежде всего самого себя. «Неужели это из-за той экскурсии в Бейт-Шеарим? А может, из-за того жука-могилыцика?» Но я знал, что он уже не вполне уверен в праведности своего негодования. И его реакция на выкрики с водокачки, которые по-прежнему слышались ему по ночам, тоже стала другой. Он уже не багровел от ярости, когда рассказывал мне о них, не шептал по-русски и не размахивал руками. На его опухшем, разжиревшем лице рисовались только изумление и любопытство. Под его мозговой оболочкой пульсировало кровавое болото, которое ему уже не удавалось ни осушить, ни засыпать.
«Смотри-ка, Барух, — улыбнулся он. — Со мной явно произошла какая-то мутация, но мне даже некому передать ее по наследству».
Теперь это был глубокий старик. Каждую неделю я приносил ему чистое белье, менял простыни и скатерти.
«Почему ты заботишься обо мне? — спросил он меня однажды с хитринкой. — Что ты замышляешь?»
«Нас осталось только двое, — ответил я. — У меня нет дедушки, а у тебя нет внука».
Он печально улыбнулся, но я увидел, что мои слова ему понравились.
В деревне у него уже почти не осталось товарищей. Дедушка, Либерзон, Фаня и Циркин к этому времени уже умерли. Даже Рылов умер. Тоня приходила каждое утро к его надгробью с кратким визитом, чтобы проверить, не вылез ли он из своей ямы, а потом, опираясь на алюминиевый ходунок, через силу волокла ноги по гравию, усаживалась на могилу Маргулиса и принималась со старческим слабоумием облизывать свои пальцы. Я похоронил Маргулиса на моем кладбище по его просьбе. Перед похоронами его набальзамировали и законсервировали, как какого-нибудь хеттского царя. Сыновья обмазали его с головы до ног толстым черным слоем пчелиного клея и положили тело в герметичный гроб, до краев заполненный медом и запечатанный воском. В месяц Таммуз[139], когда земля белела от жары и трескалась от сухости, из могилы Маргулиса поднимался оранжевый туман, и его пчелы, обезумевшие от тоски и сладости, кружились вокруг памятника хозяину с громким и печальным жужжаньем. Тоня сидела, не шелохнувшись. «Как Рицпа, дочь Айя[140], на трупах своих сыновей, — шептал Пинес с благоговением. — Вот она, разница между нами и вами, — добавил он. — Мы любили с преданностью и чистотой, вы — с непристойными криками с водонапорной башни».
А в доме Маргулиса Рива все соскребала и соскребала последние липкие следы, оставленные ее мужем, и размышляла о кружевных скатертях, китайском лаке, ангорских котах и пылесосах.
«Если бы Рива знала, что и китайский лак — не что иное, как выделения тлей, она бы, возможно, успокоилась», — сказал Пинес.
Проложив себе новые дренажные каналы, его кровь плыла теперь поверх провалов памяти и нервных контактов. «Мне кажется, будто я родился сразу восемнадцатилетним, в тот день, когда прибыл в Страну, — задумчиво говорил он мне. — Возможно, тот хозяин гостиницы в Яффо, первый человек, которого я увидел в этот день своего рождения, как раз и был мой отец».
Он забыл имена своих родителей и сестер, пейзажи родины, ешиву в Немирове, где учился до того, как поднялся и сбежал в Страну Израиля.
«Все стерлось».
Он вдруг начал прилюдно выражать свою застарелую ненависть к Рылову. Никто не понимал почему. Рылов давно уже умер. «Тупица с кнутом, горилла с ружьем, повелитель мух[141] на помойке, — называл он покойного. — Гойский ум, достойный потомок Шимона и Леви[142]».
Он наваливал себе в тарелку больше, чем в ней умещалось, заталкивал в рот огромные количества пищи и торопливо жевал, как будто за его спиной собрались голодные шакалы, готовые вырвать кусок прямо у него изо рта. Полупережеванные, смешанные со слюной куски вываливались на сверкающий от жира подбородок. Холмики пищи собирались на столе вокруг ободка тарелки.
«Я жру, как Жан Вальжан, верно? Как бык жрет полевую траву».
Он так уставал после еды, что тут же падал в постель.
«Переваривать нужно в покое, — объявлял он. — Нельзя делать два дела одновременно. «Время плакать, и время плясать, время обнимать, и время уклоняться от объятий»[143]».
Не только я — вся деревня заботилась о старом одиноком учителе. Пищу ему доставляли прямо на кухонный стол, чтобы он не должен был таскать сумки из магазина. Рахель Левин варила для него и приносила ему горшки, бесшумно входя в дом на своих старых шелковых ступнях и пугая Пинеса неожиданным звяканьем посуды.
- Голубь и Мальчик - Меир Шалев - Современная проза
- В доме своем в пустыне - Меир Шалев - Современная проза
- В доме своем в пустыне - Меир Шалев - Современная проза
- Московская сага - Аксенов Василий - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза