Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели на веранде. Либерзон расспрашивал меня, что слышно в деревне, — точь-в-точь как дедушка за несколько лет до того, только в дедушкиных расспросах никогда не было такой ярости и печали. Он спросил меня, поливаю ли я цветы на могиле его жены и встречаюсь ли когда-нибудь с его сыном.
— Не так чтобы часто, — ответил я и тут же испугался. — Поливаю, да, но с Даниэлем разговариваю не так чтобы очень часто.
— Все могло быть иначе, — сказал Либерзон.
— Да, — сказал я.
— Что «да»?! Что «да»?! — раздраженно крикнул старик. — Ты не понимаешь, о чем говоришь! «Да», — он говорит!
Я молчал.
— Ты принес бумагу и карандаш? — спросил он.
— Да.
Он сердито продиктовал мне несколько коротких и очень резких фраз для деревенского листка. Он указывал, что «даже если есть определенная экономическая правда в некоторых утверждениях товарища Шломо Левина, самоотверженную работу которого в кооперативном магазине деревенская общественность высоко ценит, тем не менее недопустимо, чтобы общественные служащие позволяли себе такого рода замечания в адрес производительного сектора деревни, к которому принадлежит также наш дорогой товарищ Зайцер».
«Извини, Барух, что я на тебя накричал, — сказал слепой, когда я собрался уходить. — Придет день, и ты тоже увидишь то, что вижу я. Извини меня. И приходи как-нибудь снова».
По ночам Левин и Пинес лежали без сна. Каждый в своей постели лелеял планы и плел интриги.
Левин думал о том, как бы отомстить мулу, из-за которого Элиезер Либерзон прилюдно унизил его, как никогда в жизни. Сквозь оконное стекло я видел, как открывались его старые раны, сочась жгучей сукровицей стыда. Неотесанное хулиганье из «Трудовой бригады» снова осыпало его насмешками, горы песка и шоколада грозили погрести его под собой, несметные стаи крылатой и пешей саранчи копошились в его кровати, заживо сдирая с него кожу.
А в то же самое время Пинес, принеся из холодильника в кровать остатки кускуса и испачкав ими подушку, вновь и вновь размышлял о тех воплях похоти, что так колотили по его нежным барабанным перепонкам, грубо оскорбляя все, что ему было дорого. Теперь, когда кровь, пропитавшая его мозг, вытолкнула оттуда былой гнев и закупорила прежнюю жажду возмездия, ему хотелось лишь дознаться, кто же это кричит. Старые записные книжки этого ему не открыли.
Он тяжело поднялся, вышел за калитку, пересек улицу и походил вокруг больших бетонных опор водонапорной башни. Волны жара и холода попеременно окатывали его тело, и это так раздражало его, что он вдруг решился и, ухватившись за поручни железной лестницы, стал что было сил взбираться наверх.
«Это было второй раз в моей жизни, — рассказывал он мне. — Тридцать лет назад, когда мои выпускники полезли на вышку тренироваться в спуске по канату, я тоже поднялся туда с Эфраимом, Мешуламом, Даниэлем Либерзоном, Авраамом и другими ребятами. Они все соскользнули вниз по канату, а мы с Мешуламом вернулись по той же лестнице».
Он боялся, что его заметят, а еще больше — что ослабевшее тело может его подвести. «Те крохи логики, что еще сохранились в моей голове, приказывали мне остановиться». Каждая клетка его тела замирала от страха высоты. И тем не менее он упрямо лез наверх, дряблый, немощный, не отваживаясь посмотреть вниз, и чем выше он взбирался, тем холоднее становился воздух вокруг.
Он хватался вспотевшими руками за шелушащиеся железные перила и с непонятной силой подтягивал свое испуганное тело. Добравшись до верха, он перекинул ногу через последнюю ступеньку и буквально рухнул на бетонную крышу. Его трясло от страха и изнеможения. Несколько минут он «валялся, как падаль», наслаждаясь шершавой прохладой бетона и постепенно приходя в себя, потом наконец отдышался и с любопытством поглядел вокруг. Плоская площадка крыши была окружена невысоким парапетом, вдоль которого шли перила из металлических труб. Рядом с ним пылились обломки наблюдательной будки, где в былые времена стоял на страже дозорный, вооруженный прожектором и колоколом, на противоположной стороне у парапета лежали груда пустых мешков и потрепанные, белые от пыли семафорные флаги.
Пинес встал, но почувствовал головокружение и тяжело навалился на перила. Холод металлических труб привел его в чувство. Он зачем-то прокричал: «Ау-у! Ау-у!» — но крик был слишком слаб, чтобы прорваться сквозь кроны деревьев и понестись вдаль с ночными потоками. Сова скользнула мимо башни, бесшумно, как летящие с ветром семена крестовника, и он вздрогнул от испуга, хотя в его классификации совы относились к разряду «Друзей». «Небольшой ущерб, который они причиняют в курятнике, с лихвой компенсируется числом мышей, которых они пожирают», — всегда утверждал он. Некоторые хозяева убивали сов, потому что боялись беззвучности их полета и почти человеческого вида их белых лиц, и эти люди вызывали невыносимый гнев в душе учителя.
Под ним, внизу, расстилалась деревня. «Уже не белые палатки на пустыре, а настоящие дома, хлева, пашни, мощеные дороги, высокие деревья и люди, пустившие корни».
Деревня спала праведным сном. Ветер свистел в кронах деревьев, гроздья будущих желтков завязывались в утробах цыплят, на складах комбикорма гудели смесители, поливалки постукивали в темноте.
Добрых полтора часа просидел Пинес в своей засаде, но так ничего и не увидел. В конце концов он снова спустился, замирая от страха, на землю и медленно побрел домой.
«Я сделал это! Я взобрался! — говорил он себе, едва переставляя ноги. — Завтра ночью я сделаю это снова».
32
Под конец пребывания в доме престарелых дедушка так ослабел, что большую часть дня лежал в кровати или сидел в инвалидной коляске. Шуламит ухаживала за ним, как могла, но и она не была особенно крепкой и здоровой. В воздухе меж ними висел старый дым пароходов и вокзалов. Они не переставали трогать друг друга, смотреть друг на друга, встречаться и расставаться.
Крымская шлюха часами глядела на дедушку, гладила кончики его пальцев, читала иероглифы морщин на его шее и плакала. За считанные недели он стал меньше ростом, грудь сузилась, тело усохло. Ее взгляд, который не мог больше кормиться его чувствами и вниманием, жадно высасывал теперь клетки из его тела.
Его отношение к ней, этот осторожный узор тщательно дозированной любви, было просчитанным и опасным, как искусство канатоходца. Одно неосторожное движение — и он мог упасть и вновь распасться в глубине ее глаз, захлебываясь и задыхаясь в пыли собственных костей.
Только сейчас я понимаю, что в той комнате было четыре человека: дедушка и Шуламит в их молодости и они же — в их старости. Иногда — оба старые, иногда — оба молодые. Иногда Шуламит была молода, а дедушка стар, иногда наоборот. Время, которое я знаю лишь по завязыванию плода да брожению силоса, в их комнате стало многокрылым флюгером, которого еще не коснулся никакой ветер.
Молоко, которое я ему приносил, он глотал с трудом, но упрямился выпить до дна. Порой он захлебывался и выплевывал маленькие кисловатые створожившиеся сгустки. В «тяжелые дни» я носил его в душевую, чтобы помыть. Он лежал в моих больших руках — маленькое тело намылено, рассеянный взгляд уплывает куда-то, словно белый взмах прощанья. В «хорошие дни» он улыбался вымученной улыбкой и расспрашивал, что нового в нашем хозяйстве.
С Шуламит я не разговаривал, хотя мог бы задать ей немало вопросов. Сначала, когда она появилась, я ее ненавидел. Ее и тех русских, которые позволили ей выехать. Через неделю после ее появления дедушка начал готовиться к переезду в дом престарелых. Свои планы он скрывал и, когда наконец сообщил нам, что все решено и подписано, мы были ошеломлены. Авраам наморщил лоб, Ривка тяжело запыхтела и выдавила: «Прекрасно, прекрасно, тебе лучше знать». Иоси промолчал, а Ури хихикнул и сказал: «Ну, дед, ты тот еще хитрюга!»
Я был так напуган, что у меня похолодело в животе. Я понимал, что это связано с той женщиной, что приехала из России, постучала в нашу дверь и вошла, как будто вышла прямиком из дедушкиного сундука.
«Привет, Яков, — сказала она. — Угостишь меня чаем?»
Дедушка встал с трясущимися руками. Он знал, конечно, что Шуламит собирается приехать. Пеликаны прилетели, как обычно, а телеграмму из Иерусалима Бускила торжественно доставил за день до того. Бускила любил телеграммы. Он научил Зиса реветь, как сирена «скорой помощи», когда в деревню приходила какая-нибудь телеграмма. «В нашем деле это самое большое удовольствие», — объяснял он.
«Это мой внук. Его зовут Барух», — произнес дедушка. Первые слова, которые он сказал ей после такой долгой разлуки.
Она засмеялась, когда он подал ей чашку чая, рассеянно перекатывая во рту маслину, засмеялась и положила руку на его запястье, словно подтверждая, что вступает во владение.
- Голубь и Мальчик - Меир Шалев - Современная проза
- В доме своем в пустыне - Меир Шалев - Современная проза
- В доме своем в пустыне - Меир Шалев - Современная проза
- Московская сага - Аксенов Василий - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза