Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Зачем ты забиваешь им головы этой чепухой?» — спросил его дедушка во время одного из их ночных чаепитий.
Но тут вмешался Либерзон и сказал, что Пинес прав, что тот свет — это мошенническая выдумка монахов и раввинов, которые не сумели выполнить свои обещания в этом мире.
Десять лет спустя на моем кладбище, большую часть которого уже заселили мертвые евреи из галута, Пинес напомнил мне этот поход в древний Бейт-Шеарим.
«Какое поражение для воспитателя! — сказал он. — Я себе представить не мог, что кто-то из моих учеников выкинет нечто подобное. Я просто бросил тогда предостережение в воздух, а теперь гадаю, не я ли заронил в твое сердце эту безумную идею?»
«Девяносто процентов пионеров Второй алии покинули Страну, — добавил Пинес. — А сейчас ты возвращаешь их обратно».
Мы стояли возле могилы Циркина-Мандолины.
«Лежит себе и играет, — сказал Пинес. — Лежит и играет».
Именно тут, возле памятника Циркина-Мандолины, Пинеса поразил инсульт. Он нагнулся, по своему обыкновению, к земле, чтобы лучше прислушаться, и вдруг слабо и криво улыбнулся, и выражение его лица медленно изменилось, как будто он услышал у себя в голове какое-то тайное бульканье. Вначале я не понял, что произошло, но потом он стал падать боком на землю, и я отшвырнул мотыгу и бросился к нему. Я не решился подхватить его и только протянул руку, чтобы ему было на что опереться, но он никак не мог нащупать ее. Его рука, которая так смело оперировала крохотных головастиков под увеличительным стеклом и расчленяла звуковые органы кузнечиков, теперь беспомощно шарила в воздухе, как бессильный и слепой хобот.
Он с усилием поднял голову, и его губы искривились в попытке заговорить. Но из горла вырвались лишь хриплые низкие звуки, и он стал медленно оседать, словно погружался в болотную тину. Его лицо побледнело, дыхание стало поверхностным и учащенным, по щекам потекли ручьи пота. Я взвалил его на плечо и побежал в амбулаторию.
Доктор Мунк, наш мерзкий деревенский врачишка, отправил Пинеса на «скорой помощи» в больницу, и я поехал туда вместе с ним.
«Трудно предсказать, чем все это может кончиться, — сказал мне врач в приемном покое — Лучше мы оставим его у нас. В таких случаях бывают большие неожиданности, и в ту, и в другую сторону».
Пинес лежал на кровати, извиваясь, точно гигантский червь, которого открыли солнечному свету. Белый, громоздкий и мокрый, он ползал по простыне и непрерывно пытался что-то произнести. Когда я сунул ему в руку бумагу и карандаш, он начал чиркать по левому полю листа и продолжил в воздухе. Одна его нога двигалась с трудом, а глаза выпучились и крутились в глазницах, точно два вращающихся яблока.
Кожа его непрерывно мокла, и по утрам, когда сестра мыла его, за губкой тянулась тонкая серая пленка. За ночь пленка нарастала вновь, как будто он хотел спрятаться в ней, как в коконе, и проснуться, пройдя через боль, уже с крыльями, в знакомом мире солнечного света и цветочной пыльцы.
Его состояние меня страшило. Он хихикал, как животное, мочился под себя и то и дело пытался соединить свои ладони в воздухе. Я оставался возле него две ночи и три дня. Непрерывное клацанье его вставных челюстей, которые не переставали двигаться ни на минуту, чуть не свело меня с ума. К счастью, деревня послала мне смену.
Только через три недели кожа его просохла и изо рта стали выпрыгивать отдельные слова. Вначале ему было трудно произнести некоторые согласные, но с той минуты, как он снова заговорил, слова сами стали подымать и выносить его из пучины. Потом я уловил, что он не употребляет прошедшего и будущего времени. «Это хороший признак, не совсем уверенно сказал я врачу. — Наверно, старик пытается ухватиться за то время, в котором он реально живет». Мало-помалу к нему вернулись все слова с их законами, собрались, как муравьи к упавшему яблоку, и могучей, взволнованной колонной понесли его назад, к полному сознанию.
«Замечательно, — сказал врач. — Теперь он выздоравливает».
И действительно, обретя речь, Пинес выздоравливал очень быстро. Молодой врач был поражен той скоростью, с которой восстанавливались его силы. Он не понимал, что Пинес, человек идей, формулировок и законов, может теперь, располагая словами, игнорировать отключившиеся нервные волокна и сам, напрямую, разговаривать со своими органами, отдавая им приказы на выполнение положенной работы. Так он восстановил движение ноги, а затем — точность действия своих рук.
Три дня он говорил только с самим собой, а на четвертый вдруг обратился ко мне и абсолютно четко объявил: «Мои предки — древние пещерные люди».
Я вытаращился на него с изумлением, и Пинес, раздраженный моим непониманием, добавил, как будто диктуя: «Возвращение на землю есть не что иное, как превращение людей в глупых коров и слепых кротов».
Тогда я понял, что старый учитель сможет вернуться домой, и снова ходить, и говорить, и даже ловить насекомых своими сачками, но уже никогда не выздоровеет совсем. Иерархия ценностей, которую он выстроил для себя когда-то, стены его веры и кладовые надежд — все превратилось в тонкую, кружевную пену, когда мутная кровь прорвала плотину его мозга.
«Теперь все будут говорить, что я сошел с ума», — вдруг начал он плакать, когда через несколько дней впервые понял, что с ним случилось. Я пытался успокоить его. Я напомнил ему, что в нашей деревне и так нет ни одного человека, которого все остальные, без исключения, считали бы нормальным. Нормальность человека у нас — это просто приговор демократического большинства, принятый в соответствии с количеством людей, которые считают тебя нормальным. Эфраима, например, все в деревне по сей день считают ненормальным из-за его Жана Вальжана. А некоторые даже видят в нем доносчика и предателя. В деревенском Комитете Пинеса считали сумасшедшим и до его инсульта, потому что по ночам ему слышались какие-то крики с водокачки. Многие люди считали сумасшедшим моего дедушку, потому что с того дня, как исчез наш Эфраим, он перестал собирать фрукты в саду, предоставив им падать на землю, а сам безоговорочным тоном объявил, что отныне будет растить деревья только ради их цветов. Когда Рылов обнаружил, что Маргулис крутит с его Тоней, он решил, что тот спятил. А также поглупел до идиотизма. Маргулис, со своей стороны, думал, что безумной стала его Рива, и, трепеща от страсти, набросился на костлявое, забытое тело Тони, разряжая в нее свою сладкую мужскую силу с трудолюбивой старательностью ночного мотылька. «И с громким жужжаньем», — как добавил Ури. Тоня сама понимала, что поступает безумно, но предпочла свое безумие запаху ружейного масла, порохового дыма и мочи, который постоянно исходил от ее мужа.
Да и меня самого, в те дни, когда я еще жил в деревне, считали не вполне нормальным. «Кладбище пионеров» стало окончательным доказательством этого, но уже в школе и в детском саду дети сторонились меня, и, кроме Ури, у меня не было друзей среди сверстников.
Дедушка и Пинес наталкивали в меня свои истории и учили распознавать деревья и насекомых. Циркин играл мне на мандолине и поражал своим умением забивать гвозди. Кожа на его ладонях была такой твердой, что он мог вбить гвоздь в доску одним ударом ладони. Пожимая его руку, я всегда ощущал сухое деревянное трение. «Скорпионы в щелях нашего коровника смертельно его боятся с тех самых пор, как один из них сломал свое жало о его кожу», — с улыбкой говорил Мешулам. Но когда Мандолина доил коров, его руки размягчались и ни одна из коров не жаловалась на грубость его прикосновений.
А Либерзон читал мне сказки из книг и однажды даже поиграл со мной в прятки, один-единственный раз.
«Они делали это в память о твоей бабушке», — сказал мне Пинес.
29
Время для сказок у Элиезера Либерзона находилось не так уж часто. Он, правда, передал свое хозйство в руки Даниэля, но зато целиком посвятил себя теперь совершенствованию ухаживаний за Фаней.
Он непрерывно изобретал все новые способы развлечь ее и позабавить. Это мастерство было скрыто в нем и раньше, но развилось до необыкновенных размеров, как только было востребовано к жизни. Он был уверен, что любовь — это та же почва, только самая таинственная и капризная из всех, и утверждал, что эта почва не терпит, чтобы за ней ухаживали банальными приемами — например, меняя глубину вспашки или вообще оставляя ее под паром. Такие приемы подходят разве что для худосочных земель и лишенных воображения пахарей. И поэтому время от времени вся деревня слышала Фанин смех, рвущийся из окон их дома, а Ури с восхищением говорил: «Наш Либерзон опять выдал что-то новенькое!»
Никому из нас так и не удалось примирить противоречие между Либерзоном — завзятым идеологом, который палил во все стороны из катапульт сионистских утопий, обрушивая на нас лавины слов в деревенском листке и на общих собраниях, и тем шаловливым ухажером, который таился внутри него и открывался одной только Фане. Он учил воронят на своем поле свистеть ей вслед озорным посвистом русских студентов, а в летние ночи таскал ее в поля на любовные прогулки, тайным свидетелем которых мне еще удалось побывать. Пинес рассказывал, как много лет назад, когда Фаня работала в упаковочном цехе мошава, Либерзон однажды приготовил дома лакомство из сметаны, какао и сахара, набрал полный рот этого крема и отправился в цех, чтобы поцеловать жену и перелить этот сладкий крем ей в рот. «Люди, которые останавливали его по дороге, чтобы поговорить по делу, были потрясены — впервые на их памяти Либерзон и рта не раскрыл!»
- Голубь и Мальчик - Меир Шалев - Современная проза
- В доме своем в пустыне - Меир Шалев - Современная проза
- В доме своем в пустыне - Меир Шалев - Современная проза
- Московская сага - Аксенов Василий - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза