лягу.
— Ну вот, — как на взрослую обиделся Ржагин. — Понадеялся, понимаешь.
Но она уже перестала внимать чему бы то ни было, иная сила, окутав, овладела ею. Глазки ее потускнели, веки, потрепетав, опали, она повалилась на бочок, свернувшись калачиком, уронив голову Ивану на колени.
— Э, а постель? А раздеться?
Ротик ее запунцевел и раскрылся, дыхание сделалось ровным и мирным. Она спала.
Прикованный спящим тельцем к кушетке, Ржагин покурил, использовав как пепельницу целлофановый футляр от пачки.
Из соседней комнаты поползли сквозь хилые перегородки могучие вздохи, чмоки, страстные шепоты и стоны.
— У-у ма.
— Медведь.
— Хха-а.
— Пус... Сама.
— Му га ча-с ха-к.
Задрожали стены и пол, меленько заклацала разделяющая комнаты дверь. Рос, набирая силу, басовитый шепот Вероники Викторовны. Ржагин съежился и втянул голову в плечи. Застонала, изнемогая, кровать. Началась агония стен, светильников, пола. Дверь подпрыгивала, рвалась с петель, ее крупно бил озноб. Потом был долгий страшный вскрик. И — стон на убыль.
В упавшей внезапно тишине Ржагин боялся пошевелиться, громко дышать, машинально поглаживая ручку спящей девочки.
Тяжко стукнулись об пол ноги. И далекий, дремный, ослабленный голос Вероники Викторовны:
— Куда ты, радость моя?
— Сейчас.
— Возвращайся скорее.
— Одна здесь, другая там.
Ржагин осторожно приподнял Олю и переложил поудобнее, пристроив ей под голову приспущенный волейбольный мяч.
Пока Данила Фотиевич ходил и возвращался, пока супруги устраивались и засыпали, он, найдя на подоконнике огрызок желтого карандаша, написал им записку на промокашке, поблагодарив за гостеприимство, а Олю за то, что научила, как важно стремиться только к победе.
Перевернул и написал уже скорее для себя:
«В сомненье воздержись. А воздержание — доблесть. И пусть болтают, что у меня жуткий фрейдистский комплекс, пока я тверд и решительно говорю: НЕТ.
Женоненавистник».
ФИЗИКИ И ЛИРИКИ
1
В юном возрасте времени достаточно — во всяком случае, у меня оно даже оставалось.
Я, конечно, слышал, что от страстей положено избавляться (лучше — истребить на корню), но пока не понимал, зачем это надо делать. Нельзя сказать, что я был в плену у страстей — жил я не только ими.
Иногда думал.
Посоветоваться не с кем, но я все равно советовался.
Идем одной общей дорогой, но каждый должен себя найти.
Пример Спиридона убеждал меня, что дело это не только одинокое, но — сугубо личное. В самом деле, кто знает меня лучше, чем я сам? Мое прошлое, мою нынешнюю душу? Кто мне предскажет мое будущее?
Бундеев, например, спокойно рифмует «себя найти» и «чувство пути» и я, в общем, тоже так понимал, что найти себя и значит найти свой путь. Дорога одна, а тропинок много, они рассыпаются веером, и не все ведут к цели (большинство — вспять), и надо выбрать свою, единственную.
Но как?
Был лишь один человек, кому я поверял свои тайные мысли, — мама Магда.
Мы беседовали тихо, на расстоянии. Я часто видел ее во сне. И всегда как-то трогательно.
Малыш валялся среди семечной скорлупы, а она подобрала и поставила на ноги. Взяла и спасла.
Мамулечка. Милая.
Сердце Ваше — из греха и света?
И свет Вам освещает путь?
Тот, кто без роду и племени, по теории, обречен. Если до трех лет у него не было той, что его родила — обречен. Только единокровная мать обладает спасительным полем — малыш, если не прошит его силовыми линиями, гибнет. Потому что лишается почвы, защиты, основы для выживания. Мир раздавит его, как травинку асфальтовый каток. Корявое деревце засохнет и рухнет.
Это по теории. А на деле?
Мамулечка, милая.
Вы совершили чудо?
Если меня спасло, то что? Ваша любовь? Одно только сострадающее и любящее сердце? Оно-то и есть — свет?
И теперь Ваш свет — во мне?
А если нет, то куда он к дьяволу делся?..
2
Помнится, именно в пору резкого внешнего слома (когда на арене появились вдруг физики и лирики), годам к тринадцати, Инка вытянулась и соблазнительно оформилась. Я же отстал. Как-то незаметно и неожиданно. Просто застрял где-то между детством и отрочеством, как в заборной щели, и ни туда, ни сюда.
Надо сказать, все это поганенькое время? пока не перевалил ту же черту внезапного и безудержного созревания, я страшно переживал. Ненавидел свой рост, хилую фигуру, свое непослушное угловато-корявое тело за то, что так занудливо медлило в развитии. Страдал — и млел, поглядывая на нее, такую непостижимо далекую, стройную, и хотя тогда уже не верил ни в какие искусственные прикормки, тем не менее тайком вливал в себя лошадиные дозы рыбьего жира. Никогда больше я так не хотел стать высоким, упитанным, сильным, мучил себя и насиловал, пытался даже воспитать прожорливость. Под любым предлогом выпрашивал за столом у изумленной Фени солидной добавки. Вечерами перед сном, в постели, я уговаривал свои ноги сделаться подлиннее, умолял грудную клетку расшириться, а руки — оплыть мышцами. Заставил Феню купить мне туфли на высоком каблуке, и ходил, как гусак, с задранным подбородком и по-идиотски выпячивал грудь.
В общем, я слегка спятил. И не только потому, что утратил лидерство (хотя никто его меня не лишал). Я впервые остолбенел перед чудом природы. Увидел, какая в ней сила. Сколько красоты, доброй воли и власти. И раз и навсегда убедился, насколько легкомыслен и близорук человек, когда называет себя царем природы. Ведь Инка ничего не делала, чтобы похорошеть, палец о палец не ударила, однако вот же, случилось, и долго смотреть на нее — лопнешь от зависти или ослепнешь. Разве не чудо? Чудо, и никто меня в этом не разубедит. И растерялся я именно перед чудом и до лучших времен добровольно оставил свои потуги на лидерство. Я весь ушел в надежду и ожидание — должно же в конце концов когда-нибудь подобное произойти и со мной?
Когда живешь не ошибкой и чего-то очень сильно желаешь, все приходит как будто само собой.
И мы сравнялись!
За одно дачное лето я обогнал ее в солидности и, главное, в росте.