class="p1">Когда за мной приехала тетка, я все еще глодал мосол этого вопроса. Еще столько костей было закопано в прошлом, мне всегда будет что погрызть. Я бы и хотел остановиться, честно, но у преступника вроде меня не было на это права. Будь я наказан за свои преступления, может быть, и получил бы право забыть прошлое. Проблема была только в том, что хоть меня и вполне непрерывно наказывали в исправительном лагере, но всего за одно преступление – за то, что я смотрел, как обученные ЦРУ южные полицейские насилуют коммунистическую шпионку, и даже не попытался их остановить. Тем временем прочие мои преступления остались без наказания: я предал Бона, помог ему убить упитанного майора, убил Сонни, а теперь еще и оказался причастен к кончине Битла, Урода и Уродца. Зато я наконец-то попросил прощения у Сонни и упитанного майора. Надо же с чего-то начинать. Но если это начало, то какой будет конец?
Тетка подъехала к воротам «Райского сада» в очаровательном итальянском кабриолете, который ей одолжил ППЦ. Хорошо, когда есть богатые друзья и покровители, сказала она. Я рассказал ей, что мое лечение оплатил мой очень щедрый Шеф, которого здорово напугал мой нервный срыв – ложь, которая почти могла сойти за правду. Я нервничал, и я сорвался. И как ты себя чувствуешь? – спросила она, когда мы отъезжали от «Райского сада».
Я обернулся посмотреть на каменный деревенский дом, который уже несколько десятилетий служил «Райскому саду» конторой, и с тоской вздохнул. Лучше, чем в «Райском саду», я не жил никогда, и для того, чтобы жить здесь, нужно было всего-навсего умереть. Чувствую себя прекрасно, сказал я, но по ее лицу было видно, что она мне не поверила, и я с жаром принялся объяснять: я семь недель ничего не делал. Эти семь недель для меня прошли как семь месяцев…
Может, тебе все-таки лучше жить у меня? Не уверена, что эта твоя работа в ресторане идет тебе на пользу. Или жизнь с Боном. Что же тут хорошего, если у тебя был нервный срыв. Спать будешь на диване, за жилье платить не надо.
А твоя комиссия за гашиш?
Ее будешь платить, как раньше, пока продаешь гашиш моим друзьям. А в остальном – учись дальше, сосредоточься на французском. Она посмотрела на книгу – «Черная кожа, белые маски», – лежавшую у меня на коленях. Ты что, прочел это на французском?
Прочел, ответил я. У меня теперь очень хороший французский, почти на том уровне, каким он был, когда я окончил лицей.
Тогда у тебя был школьный колониальный французский. Даже не надейся стать французом без идеального французского. Ведь и в Америке, если ты говоришь на идеальном английском, но выглядишь как мы с тобой, ты все равно не американец, верно?
С ее аргументами было трудно поспорить, но я все равно сказал: а ты считаешь себя прямо француженкой? И что, белые люди считают тебя француженкой?
Ну конечно я француженка! Мы ведь не то что американцы, вот кто настоящие расисты. Посмотри, как они обращаются с чернокожими людьми. Рабство! Линчевание! Сегрегация! Насилие! Они вечно там будут гражданами второго сорта. Господи, как же плохо, наверное, быть черным в Америке. Потому что в Америке ты всегда будешь черным. Как теперь модно говорить? «Афро-американец»? Представь, каково это, жить, когда тебя переехало дефисом. А здесь любой может стать французом. Надо только хотеть стать французом. Надо смотреть в зеркало и видеть там француза, а не азиата и не человека какого-то там цвета. Ты хочешь стать французом?
Я ответил не сразу. Один я, разумеется, мечтал стать французом, тот самый я, что не мог ничего с собой поделать и истекал слюной при виде нежного ломтя фуа-гра. Я мог бы быть французом, признай меня отец своим сыном, но он отрекся от меня, и это отречение немногим отличалось от забывчивости, без которой нельзя наслаждаться фуа-гра, ведь если бы мы видели, как его делают, как фермер насильно кормит гуся зерном через воронку, пока у того чуть не лопается печень, то, наверное, не так любили бы этот деликатес, у которого, как и у многих деликатесов, солоноватый привкус страданий. И все равно мне хотелось сказать: да, правда, да-да-да…
Ты хочешь стать французом? Вот она, рука французской культуры и цивилизации, которую протягивает мне тетка, живое воплощение того, кем могу быть я, того, что сулит мне Франция. Надо только сказать…
Нет, сказал я. Нет.
В этом и вся проблема.
Разумеется, я и был проблемой. Я всегда был проблемой. Когда я смотрел в зеркало, то не видел там ни француза, ни американца, ни вьетнамца. Нет, я не был нацией. Я был никем, отрицательной величиной в лучшем случае, ублюдком – в худшем. Я черпал мужество у Фанона, писавшего с позиций негра, который тоже был своего рода ублюдком, по крайней мере с точки зрения негрофобов. Его дилемма была и моей дилеммой: «Стоит мне увидеть в чернокожем символ греха, я ловлю себя на ненависти по отношению к неграм. При этом я признаю, что я чернокожий. Существует две возможности избежать этого конфликта. Я или требую от окружающих не обращать внимания на цвет моей кожи; или же, наоборот, хочу, чтобы они заметили его». Негр не может отрицать, что он негр, так же как и я не могу отрицать того, что я ублюдок.
При капитализме, утверждал Маркс, люди начинают отдаляться от самих себя, так что даже средний класс чувствует себя несчастным, несмотря на все свое богатство, но люди с небелой кожей – и я причисляю себя к таковым – отчуждены от самих себя дважды, потому что их опыт жизни при капитализме и его танцевальном партнере, колониализме, усугубляется расизмом. Избавиться от этого отчуждения можно одним-единственным способом, который придумали не негры и не ублюдки, а настоящие ублюдки, расисты и колонизаторы, свалившие на жертву вину за обстоятельства, созданные их мучителями. И способ этот – «стать выше абсурдной драмы, разыгрываемой вокруг меня другими, отклонить два вышеупомянутых, в равной степени неприемлемых условия и, отталкиваясь от человека, устремиться к всеобщему».
Да! Я тоже был всеобщим человеком, и суть моей всеобщечеловечности в том, чтобы быть мной и всецело мной, даже если я совсем больной, и потом, разве не этого как раз и хотят французы? Французам наше общее прошлое виделось прискорбной исторической случайностью, романтической историей любви, которая плохо закончилась, что верно лишь наполовину, в то время как для меня наше прошлое – это совершенное ими преступление, что верно на все сто процентов. Только