вошли в Афганистан, тысячи советских танков уже на другой стороне Фульдского коридора. Коммунисты вот-вот вторгнутся в Западную Европу, а французы такие тупые, что взяли и выбрали социалиста. Его надо было шлепнуть, когда он еще молодой был, когда он толком ничего не решал. Теперь, может, я и не могу тронуть президента, зато я могу тронуть этого ублюдка, пока он тоже еще ничего не решает. Тем более что ты с ним так сблизился.
Не так уж и сблизились.
Достаточно. Тебе всего и надо, что привести его в «Рай».
И что мне с этого?
Сможешь купить симпатичную спортивную тачку. Отправиться в кругосветку. Пожить в «Раю» годик-другой.
От меня будет аванс, добавил Шеф. И повышение – перейдешь из ресторана в мой новый бар.
У вас есть новый бар?
Называется «Опиум», с еле заметной гордостью ответил он. Название я сам придумал. Что скажешь?
Невероятно, сколько всего вы достигли за такое короткое время, сказал я, целуя его в жопу, облизывая его сапоги и умело подкачивая его эго наилучшим известным мне способом, то есть говоря все и сразу. Шеф, вы настоящий финансовый гений.
Я годами вкладывал сюда деньги через Ронина. Все подготовил тут еще до падения Сайгона. Потому что всегда надо учитывать непредвиденные обстоятельства.
Клод сказал бы то же самое, подумал я.
Ты будешь в восторге. Бар в модной части города, в Латинском квартале, где полно туристов. Кожаные кресла. Любой алкоголь по любой цене. Секси официанточки с бонгами для серьезных курильщиков и кальянами для создания экзотической атмосферы. Приватные кабинеты, отделанные под опиумные курильни. Легкий намек на опиум без самого опиума.
Великолепно, сказал я. Очень… завлекательно. Но насчет ППЦ – почему вы думаете, что он захочет? В смысле, захочет попасть в «Рай»?
Он любит женщин. Хотя кто их не любит. Но он очень их любит. Больше среднего. И он готов за них платить. Привези его туда, все остальное мы сами сделаем.
А что – остальное?
Увидишь, ответил Шеф. «Рай» – это еще не самое лучшее.
Глава 12
Утром того дня, когда тетка должна была забрать меня из санатория, я в последний раз прогулялся по окрестным полям. Сколько я здесь пробыл? Почти два месяца? Я уже много лет не испытывал такого покоя. Я ни разу не расплакался, и маятник моего настроения почти не качало из стороны в сторону. Я был почти… счастлив. Ничто не могло вывести меня из равновесия, даже подарок, который мне однажды принесла тетка. Новая книга нашего старого друга, сказала она. Мы будем переводить. Я едва не отдернул руку, увидев имя на обложке – Ричард Хедд, автор «Азиатского коммунизма и тяги к разрушению по-восточному», ключа к шифровкам, которыми мы обменивались. Его новая книга называлась «Восточные истоки империи зла». На обложке, под хвалебным отзывом, стояло и второе имя, Генри Киссинджера, названного здесь «лауреатом Нобелевской премии мира», – весьма насмешившая меня шутка. Если я зарежу кого-то на улице, я убийца. Но если я, как Киссинджер, будучи советником по национальной безопасности у президента Никсона, благосклонно отнесусь к тому, что эскадры бомбардировщиков сбросят тонны бомб на тысячи невинных людей, я государственный деятель. А если я в придачу заключу соглашение о том, чтобы приостановить мою миротворческую войну, то меня еще и похвалят за водворение мира. Одержи Гитлер победу, и ему, наверное, тоже вручили бы Нобелевскую премию мира, ведь мир наступит быстрее, если истребить как можно больше врагов.
Но я отвлекся. Вот что сказал Киссинджер о свежей работе Хедда: «Глубокий и поучительный анализ советского образа мысли, злейшим врагом которого, как с сокрушительной логикой доказывает Хедд, является он сам». Суть книги была кратко сформулирована заглавными буквами на задней обложке:
Всепроникающее исследование выдающегося члена научного сообщества доказывает, что у советского союза не европейская, а азиатская природа. Хедд по-новому трактует понятие «восточная деспотия» и показывает, что восток есть восток, а запад есть запад, когда дело доходит до противостояния коммунизма и демократии.
Так, значит, коммунисты у нас теперь азиаты? Я был замаран и коммунизмом, и азиатчиной – и потому так опешил, что до самого последнего дня в «Райском саду» так и не прочел книгу. Мне больше нравилось слушать по кругу песни Джонни Холлидея и тщетно пытаться понять, почему они так популярны, а еще – читать сплетни о знаменитостях в Paris Match (откуда я узнал, что мэр Парижа и его жена удочерили вьетнамскую девочку, и позавидовал девочке). Но в ту последнюю мою прогулку я взял с собой книгу Хедда, понимая, что надо показать тетке, как я ценю ее подарок.
Я уселся на скамеечку в беседке, открыв книгу, быстро пролистал ее до конца – 512 страниц! – и прочел первые строки последней страницы:
Мы должны с удвоенным пылом встать на защиту победы и демократии, потому что победа и демократия сами собой не наступят. Наше преимущество – это развитая, я бы даже сказал – исключительная, система демократических ценностей и убеждений, которую мы унаследовали от греков и совершенствовали на протяжении тысячелетий. Однако на их стороне грубая сила. Они без колебаний уничтожат миллионы людей, даже если это будут их люди. История доказала нам, что жестокость иногда побеждает. И Советы снова пытаются напомнить нам об этой печальной, неприглядной истине – теперь уже на примере Афганистана. Мы должны приложить все силы к тому, чтобы Афганистан стал их Вьетнамом.
«Их Вьетнамом»? Что это значило? Это типа как «у нас всегда будет Париж»? Только когда люди говорят «Париж», они имеют в виду слоистые круассаны, и Эйфелеву башню, и речные прогулки по Сене вроде той, в которую отправляются Одри Хепберн и Кэри Грант в «Шараде», и хороший бокал сансера, и живописный Нотр-Дам, возле которого мим в берете и полосатой рубашке развлекает прохожих, играя на аккордеоне, и так далее, и так далее, и так далее. И видит Бог – про «Бога» это я образно, – я тоже верил в этот Париж! Париж, существовавший в той же мере, что и Бог. Но когда человек вроде Ричарда Хедда говорит «Вьетнам», и он, и большинство его читателей думают о напалме, и горящих девочках, и выстрелах в затылок, и толпах безликих людей в конусообразных шляпах и простых черных нарядах, которые при других обстоятельствах сошли бы в Париже за самый кутюрный кутюр. Короче говоря, «Вьетнам» – это война, трагедия, смерть и так далее и тому подобное, и как же, позвольте узнать, он хоть когда-нибудь будет означать что-то другое?