Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, как они проявили себя во внутренней политике, по-настоящему настораживает. Самоназвание правящего блока в качестве “центристского” — чистый обман. Центристы должны были бы сочетать рыночные реформы с политикой социального государства, щадяще относящегося к местному населению. Наши реформаторы отвергли социал-демократизм и центризм в пользу социально убийственного радикал-либерализма не столько по причине своей идеологической зависимости от Запада, то есть в качестве адептов “чикагской школы” как новейшего прогрессистского образца, сколько по причине своего культур-антропологического “пессимизма”: они решили, что с таким человеческим “материалом”, каким является русский народ, настоящей демократии, как и настоящего рынка построить нельзя. Поэтому они освободили от любых возможных помех социал-дарвинистский механизм “естественного отбора”, не оставляющий шансов национальному большинству нашей страны. Зададимся вопросом: как поведут себя те самые господа, которые не верят в добротность “человеческого материала” “этой” страны? Не решат ли они в некий роковой “момент “Х”, что мировая война является в принципе таким же механизмом глобального естественного отбора, как и мировой рынок? В борьбе мирового рынка с их собственной нацией они оказались на стороне рынка. На чьей стороне они окажутся в решающий момент борьбы мирового гегемона с их собственной нацией?
4. Судьба русской духовной традиции
как великого суперэтнического текста
То, что рано или поздно, следуя законам развития модерна, класс интеллектуалов будет идентифицировать себя не столько с народом, сколько с текстом, представляющим “прогресс” и “современность”, сомнений быть не может. В конце концов культурно-историческое призвание интеллигенции как раз и состоит в том, чтобы привить на местную почву великую суперэтническую (письменную) традицию и так выстроить систему национальных приоритетов, чтобы суперэтнические универсалии стояли в национальном сознании на первом месте. Однако по этому критерию у нынешних западников нет оправдания. Ведь никто не сможет отрицать тот факт, что величайшие гении нашей национальной культуры — от Пушкина до Достоевского и Толстого — являются не почвенниками , а классиками , не только сформировавшими богатейшие по содержанию суперэтнические (универсальные по значению) тексты, но и сообщившими этим текстам неповторимую интеллектуальную, моральную и эстетическую убедительность. Просвещенческие тексты XVIII века в России носили следы умозрительного конструктивизма, напоминающего рационалистическую умышленность самой петровской империи и ее столицы — Петербурга. Пушкин потому и стал национальным гением, что ему удалось примирить противоположности: просвещенческому универсализму сообщить достоверность народного переживания, а народному чувству и опыту — просвещенческую логическую убедительность и ясность. Язык Пушкина — это язык, в котором с равной свободой местное переводится на общечеловеческое, а общечеловеческое — на местное.
Пушкину принадлежит еще одно чудо. Этот светский человек, почти эпикуреец в некоторых гранях своего мироощущения, так вписал изъяны, драмы и трагедии национальной жизни — а они в России велики, как нигде — в логическую и метафизическую структуру человеческого бытия в мире, что казавшиеся неизбежными “инфантильные” чувства обиды и зависти (известное rassentiment) преобразуются в зрелое, “взрослое” чувство своей неповторимой судьбы, испытания которой надо нести с достоинством. Пройдет всего два-три десятилетия, и элитарным, а затем и массовым сознанием завладеют теории классовой обиды, все изъяны бытия объясняющие ясно, просто, а для обиженных — еще и комплиментарно. Станет формироваться человек, с инфантильным нетерпением ожидающий счастливого “конца истории”, ибо настоящие тяготы истории ему уже кажутся не по силам. Мироощущение Пушкина было совсем другим — значительно более близким интуициям “народного сознания”, чем “великим учениям” французского просвещения и других уже зарождающихся при его жизни мифам, потакающим интеллигентскому нетерпению. Пушкин не учил долготерпению, но учил достоинству. А достоинство есть высочайшее из экзистенциальных искусств, даваемых человеку: это искусство распознавать тот самый момент, когда терпение из достоинства превращается в порок раболепия, как и тот момент, когда нетерпение превращается из нравственно законной вспыльчивости оскорбленного чувства в истерическую впечатлительность. Последующее засилье великих учений воспитало поколения невротиков, то и дело подталкивающих национальную историю к заветной счастливой развязке, а в результате получающих неслыханные исторические срывы и трагедии.
Загадка “великих учений” в том, что они, в отличие от великих мировых религий, дают легитимацию не лучших, а худших человеческих чувств. Создается нешуточное впечатление, что энергетика прогресса, в отличие от энергетики религиозного нравственного усовершенствования, питается не лучшими, а худшими из человеческих эмоций. Марксизм легитимировал классовую зависть и ненависть; ленинизм в 1917-м — военное дезертирство, позволив трусам, капитулянтам и мародерам выступать в роли тех особо “классово сознательных”, которые раньше всех почувствовали, что пора превращать трудную и опасную войну с грозным внешним противником в более легкую и многообещающую “войну с эксплуататорами”.
Новое либеральное учение легитимирует повальную коррупцию, гражданскую безответственность, стяжательские инстинкты и даже прямое национальное предательство с помощью идеологии безграничного индивидуализма и “морали успеха”.
Мы должны в этом свете оценить великую русскую литературу XIX века как культурно-исторический и духовный феномен, альтернативный идеологическим “великим учениям”. Начиная с Гоголя все наши национальные гении уже вполне сознательно и целеустремленно борются с заразой “великих учений”, подрывающих духовное здоровье нашей слишком впечатлительной нации. Антагонизм между идеологическими “великими учениями” и русской национальной классикой — вот еще один фактор, объясняющий идеологически зараженную ненависть к русской культуре.
Пора заново поставить вопрос о русской свободе, ибо после либеральных истолкований этого вопроса смута и дезориентация охватила головы многих. Бесспорно, русская свобода связана с физическим пространством России и с ее литературным пространством. О соизмеримости этих двух пространств говорил в свое время Бердяев: о том, что русская литература проклинала русскую империю и одновременно жила ее масштабами, не могла без нее. Сначала несколько слов — о нашем физическом (географическом) пространстве. Здесь американцы могли бы нас понять: ведь тема отодвигаемого фронтира — расширяющихся границ как гарантий исполнения “американской мечты” — есть важнейшая тема американской культуры. Сегодня, когда американская свобода получила новое гегемонистское звучание, по-новому звучит и тема территории. Мы привыкли к американским заявлениям по поводу того, что они — самая свободная нация в мире. Но сегодня, в однополярном мире, эта претензия звучит иначе: американцы имеют право быть единственной свободной нацией в мире — остальные признаются в этом отношении еще несовершеннолетними и нуждающимися в американской опеке. И новая американская ревность к российской территории — это не только ревность новых колонизаторов, собравшихся прибрать к рукам дефицитные ресурсы планеты. Это еще и ревность к русской свободе, связанной с огромностью нашего “имперского” пространства. Объявление любого региона Земли зоной американских национальных интересов есть, несомненно, посягательство на суверенитет всех других народов и на их свободу. А поскольку русская свобода, во-первых, уже получила смысл исторической альтернативы американским трактовкам свободы и, во-вторых, каким-то интимным образом связана с огромностью российской территории, то на сознательном уровне американские гегемонисты ревнуют к богатству российской территории, на подсознательном — к соперничающей с ними российской свободе.
Однако, чтобы раскрыть глубинный смысл русской свободы, надо все же обратиться не к географическому пространству России, а к пространству русской литературы. Здесь мы имеем особую “империю духа”, в самом деле не знающую никаких границ. Русская литература, с тех пор как она оформилась в особую духовную систему, уполномочивает русского человека постоянно обсуждать, активно вмешиваться во все мировые вопросы. Здесь — настоящая тайна нынешней американской русофобии. Современная американская культура отличается большой этнографической терпимостью — это диктуется реалиями полиэтнического общества, в котором “плавильный котел” давно уже отключен. И по этим критериям “нового этнизма” нам вполне простили бы нашу специфику. Если бы русский народ заявлял о себе сугубо этническим образом, персонифицируясь русоволосым улыбчивым типом, опоясанным кушаком и с шапкой набекрень, все было бы “о’кей”. Но в качестве типа не этнического, а всемирно-исторического, по-своему ставящего все великие мировые вопросы, он для современной Америки совершенно неприемлем — посягает на западную монополию истолкования судьбоносных вопросов вообще, и американскую — в особенности. Действительно, русская классическая литература создала особое глобальное пространство, где на примере русских вопросов обсуждаются вопросы вселенские. Причем обсуждаются с нигде не виданной степенью свободы .
- Большевистско-марксистский геноцид украинской нации - П. Иванов - Публицистика
- От сентября до сентября - Валентин Гринер - Публицистика
- Конец глобальной фальшивки - Арсен Мартиросян - Публицистика
- Украинская нация – путь наш во мраке…или к светлому будущему? - Александр Серегин - Публицистика
- Журнал Наш Современник №9 (2003) - Журнал Наш Современник - Публицистика