class="p1">В 1918 году служил в частях на Украине и участвовал в боях против немецких оккупантов и украинских националистов.
В 1920 году был ранен на польском фронте.
В 1921—25 годах служил в военных комендатурах и принимал участие в ликвидации бандитских шаек. Был ранен и по излечении направлен в Академию имени М. В. Фрунзе.
После окончания академии, с 1929 по 1936 год, командовал 81-м стрелковым полком.
В 1936 году уехал в Испанию. Принимал участие в боях под Мадридом. По возвращении на родину был награжден двумя орденами Красного Знамени.
В 1939 году был на Халхин-Голе тяжело ранен и пролежал в госпитале десять месяцев.
В 1940 году был уволен из армии по инвалидности, однако в дальнейшем был вновь зачислен в кадры и назначен командиром 33-й стрелковой дивизии, которая дислоцировалась на территории Литвы, на границе с Восточной Пруссией.
22 июня 1941 года вверенная мне дивизия вступила в бои с немецко-фашистскими армиями. В дальнейшем дивизия попала в крайне тяжелое положение, так как продержалась на границе более суток и была обойдена с флангов врагом. Будучи тяжело раненным, в окружении, 26 августа 1941 года попал в плен. Бежал из плена через четыре месяца…»
На этом послужной список Сергея Алексеевича обрывается… Коля перечитал его снова, им овладело какое-то лихорадочное состояние, и он просто не знал, что делать. Ему так необходимо было разыскать Сергея Алексеевича или хотя бы написать письмо и извиниться перед ним! Он бросился со всех ног к отцу, чтобы спросить, как это сделать. И горько, горько было ему, он бежал и плакал, потому что он устал и у него был трудный день. И все же ему было радостно, что у него в руках эти листки. Теперь уже никто не скажет, что Сергей Алексеевич выдумывал свои истории, как вчера мама, а всякий поймет, какой он замечательный человек.
Таня и Юстик
Часть первая
Первый рассказ Тани
Мы приехали сюда в этот небольшой прибалтийский городок вдвоем с папой. Он жил здесь еще до войны. Потом, когда война началась, папа скрывался в доме местного священника, с племянником которого, Миколасом Бачулисом, дружил. С тех пор прошло много лет. Тогда моему папе было пятнадцать, как мне сейчас, а теперь ему уже стукнуло сорок два.
В то далекое время в этом городке погиб мой дедушка, папин папа. Вернее, он не погиб, а его казнили фашисты. И вот ему открывали памятник, поэтому мы сюда и приехали.
Всю дорогу с вокзала до дома священника папа молча вышагивал впереди меня. Он все время оглядывался по сторонам и вздыхал, словно читая забытую печальную книгу. Я ему не мешала, раз у него такое настроение. Шла потихоньку и выбирала места для съемок: на плече у меня висела папина кинокамера. Наконец папа остановился и сказал:
— Костел.
— Вижу, — равнодушно ответила я, потому что ничего особенного в этом старом, почерневшем костеле не заметила.
— Его костел, — сказал папа.
Он сделал ударение на слове «его», и тогда мне все открылось по-другому. Я вспомнила папины рассказы, как он вместе со священником и Миколасом ходил в этот костел и был в нем служкой. Я хотела представить себе папу мальчишкой, который, идя следом за священником, в черном платье, опустив голову, пересекал этот двор. Но у меня ничего не получилось, никак не могла представить папу мальчишкой.
— Город изменился, — сказал папа, — а костел остался прежним. Только липы разрослись гуще.
Мы пошли дальше и наконец остановились около небольшого одноэтажного дома с круглым чердачным окошком. Папа так разволновался, что вынужден был остановиться и закурить, чтобы прийти в себя.
— А в этом доме жили Грёлихи, — показал папа на соседний дом. — Они в нем жили до тридцать восьмого года, а потом уехали в Германию и вернулись вместе с фашистами.
Ясно было, что папа просто тянет время, потому что про этих Грёлихов я давным-давно знала.
Дверь оказалась открытой, и мы очутились в прихожей, из которой, кроме дверей в кухню и комнату, вела узенькая крутая лестница на чердак. Папа потрогал перила лестницы, даже, пожалуй, не потрогал, а погладил, словно это живое существо. Что-то было во всем этом таинственное: и в том, как папа себя вел, и в том, что нас никто не встретил, но дверь была открытой, и эта лестница на чердак.
В комнате за столом сидела женщина и что-то писала в толстой тетради. Она так увлеклась своим занятием, что не слышала наших шагов. У женщины было красивое лицо и светлые волосы, собранные в тугой узел.
Папа поздоровался. Она от неожиданности вздрогнула и встала нам навстречу.
— Извините, — сказала она. — Я не слышала… — и внимательно посмотрела на нас.
— Дверь была открыта, — сказал папа глухим голосом, оглянулся и добавил: — Удивительно.
— В этом доме никогда не закрывают дверей, — сказала женщина.
— Когда-то закрывали, — ответил папа.
— Вы Телешов? — спросила она.
— Он самый.
Она протянула папе руку и сказала, что они давно нас ждали и уже волновались, что мы опаздываем. Потом посмотрела на меня и спросила у папы:
— Это и есть ваша? — и, не дожидаясь ответа, назвалась Далей, женой Миколаса.
— Представьте, догадался. — Папа приветливо улыбнулся, и я поняла по его улыбке, что Даля ему понравилась, еще раз оглядел комнату и повторил свое любимое словечко: — Удивительно!
И я следом за папой оглядела комнату, чтобы понять, что ему в ней показалось удивительным.
Мебель была старая: громадный и тяжелый буфет, широченный диван, обитый кожей, залатанный во многих местах, стол, который занимал половину комнаты, и пианино. А на стене висело распятие — это было, конечно, удивительно — и большой портрет пожилого мужчины с печальными глазами. «Он самый, — догадалась я. — Священник».
Даля предложила нам сесть, и мы все уселись, но, как всегда бывает в таких случаях, чувствовали себя неудобно. И смотреть по сторонам неловко, и разговаривать неизвестно о чем.
— Таня, положи куда-нибудь сумку, — сказала Даля. — Она тебе оттянет плечо.
— Это кинокамера, — ответила я.
Обижать я ее совсем не хотела, но получилось так, как будто я над ней посмеялась, что она не может отличить кинокамеру от простой сумки.
Даля извинилась передо мной за свою неосведомленность и спросила у папы, где наши вещи. Папа ей ответил, что