получаса. К тому времени я принял решение не пить вина, потому что два стакана скотча, которые я ранее опустошил чуть ли не залпом, только-только начинали действовать. Три сестры устроились между нами, и все, кто сидел на нашей скамье, плотно прижимались друг к другу. Рай.
Много позже принесли второе: жаркое, горошек, салат.
Затем сыры.
Слово за слово – и мы вернулись к беседе о Бангкоке.
– Люди там на редкость прекрасны, но прекрасны особой, изысканной красотой, которая бывает только у людей смешанных кровей, – потому я и хотел туда поехать, – продолжил рассказывать поэт. – Их нельзя назвать ни азиатами, ни европейцами, а «евразийцы» – слишком простой термин. Они экзотичны в самом прямом смысле этого слова – и в то же время вовсе нам не чужды. Мы мгновенно узнаем их, даже если никогда раньше не видели, однако не можем ни описать чувства, которые они в нас будят, ни понять, чего они от нас хотят. Сначала я думал, что они по-другому мыслят. Потом понял, что по-другому они чувствуют. Потом – что они неописуемо, безумно милы; здесь, в Италии, люди не такие. О, нет – конечно, мы тоже можем быть добры, и заботливы, и невероятно дружелюбны в своей солнечной, средиземноморской манере; но они – просто милые люди, милые по-настоящему, бескорыстно; они милы душой, милы телом, милы без толики грусти или злобы; они милы, как дети, – без стыда или насмешки. Я стыдился того, что к ним испытывал. Это место могло быть раем – прямо как в моих фантазиях… Двадцатичетырехлетний ночной портье в бескозырке в моей захолустной гостинице (каких только людей не повидал!) – стоит и таращится на меня, а я таращусь в ответ. У него женские черты лица, и выглядит он как девчонка, похожая на паренька. На меня таращится девушка за стойкой Ameriсan Express, и я таращусь в ответ. Она выглядит как паренек, похожий на девчонку, а значит – она просто паренек. Те, кто помоложе, – и мужчины, и женщины – всегда хихикают, я на них смотрю. Даже девушка из консульства, безупречно владеющая миланским диалектом, и студенты, которые каждое утро ждут тот же автобус, что и я, – даже они на меня таращатся, и я отвечаю тем же. Неужели все эти взгляды значат то, что я думаю? Ведь, нравится нам это или нет, когда дело касается чувств, все мы говорим на одном и том же животном языке…
Граппа и самбука – очередной заход.
– Мне хотелось переспать со всем Таиландом. И весь Таиланд, как оказалось, со мной заигрывал. Невозможно было ступить и шага, не наткнувшись на чей-нибудь многозначительный взгляд.
– Возьми, попробуй эту граппу и скажи мне, что ее настаивал не сам дьявол, – перебил хозяин магазина.
Поэт позволил официантке налить себе еще одну рюмку, но в этот раз принялся неспешно ее потягивать. Фальстаф же, напротив, залпом осушил свою. Как и Straordinario-fantastiсo, которая разом опрокинула граппу себе в горло. Оливер причмокнул губами. Поэт сказал, что этот напиток возвращает молодость.
– Я люблю пить граппу ночью, она придает мне сил. Но тебе, – он обратился ко мне, – конечно, не понять. В твоем возрасте, Господь свидетель, омоложение ни к чему.
Он наблюдал, как я делаю большой глоток.
– Чувствуешь?
– Что именно? – спросил я.
– Как молодеешь. Рождаешься заново.
Я сделал еще один глоток.
– Не особо.
– Не особо… – повторил он удивленно и разочарованно.
– Все потому, что он и так молодой, – вставила Лючия.
– Это верно, – отвозвался кто-то, – помолодеть и переродиться может лишь тот, кто уже не молод.
Поэт:
– Переродиться в Бангкоке несложно. Помню, одной теплой ночью, сидя в номере своего отеля, я думал, что сойду с ума: то ли от одиночества, то ли от гомона снаружи, то ли просто по воле дьявола. И именно тогда я начал размышлять о Сан-Клементе. Меня охватило неясное, туманное чувство – отчасти возбуждение, отчасти тоска по дому, – и в голову одна за другой пришли метафоры… Вот отправляешься ты в путешествие, и в голове у тебя образ того места – ты намерен понять его, стать его частью. А потом вдруг обнаруживаешь, что с жителями этой страны у тебя нет ничего общего. Ты даже не понимаешь невербальные сигналы, которые, как тебе казалось, едины для всего человечества. И тогда ты решаешь, что жестоко ошибался и считанные тобой сигналы – лишь плод твоего воображения. Однако, начав копать глубже, вдруг осознаешь, что, несмотря на доводы рассудка, тебя все еще влечет к этим людям, – и в то же время не до конца понимаешь, чего на самом деле от них хочешь и чего они хотят от тебя, почему смотрят так недвусмысленно… Потом ты убеждаешь себя, что это лишь твои фантазии. И вот ты уже готов собрать чемодан и вернуться в Рим, потому что все эти таинственные сигналы уже окончательно сводят тебя с ума. Но тут в тебе что-то перещелкивает, и, точно обнаружив потайной ход, ты вдруг понимаешь, что эти люди нуждаются в тебе так же отчаянно, как и ты в них. Только самое ужасное в том, что, несмотря на большой опыт, легкое отношение к жизни и способность преодолевать смущение, ты все равно чувствуешь себя потерянным. Я не говорил на их языке и не знал ни языка их сердец, ни своего собственного. Повсюду мне мерещились вуали, за которыми обязательно что-нибудь скрывалось: вот они – мои желания, но за ними – другие, о которых я не знал, или о которых не хотел знать, или о которых лишь всегда догадывался. Это либо чудо, либо сущее проклятие… Как и любой опыт, который оставляет отпечаток на наших жизнях, та поездка словно вывернула меня наизнанку, выпотрошила, исчетвертовала. Она показала мне все мои облики – и даже больше; показала, какой я, когда средь бела дня жарю овощи для семьи и друзей, напевая себе что-нибудь под нос; какой – когда просыпаюсь от холода среди ночи и хочу лишь одного – надеть поскорее свитер, усесться за стол и написать о себе то, чего никто обо мне не знает; какой – когда кого-нибудь хочу или мечтаю остаться один на целом свете; какой – когда меня терзают противоречивые чувства, словно разделенные временем и расстоянием, – и каждое из них клянется, что лишь оно истинно и несет мое имя… я назвал это синдромом Сан-Клементе. Сегодняшняя базилика Сан-Клементе построена на месте бывшего убежища гонимых христиан и дома римского консула Тита Флавия Клемента[83]. Этот дом был сожжен во