Мальвецци. Именно здесь в начале ноября было подмечено странное явление: его святейшество отпустил бороду. Кардиналы и посланники только таращились в изумлении. Папа с бородой – о таком еще никто никогда не слыхивал. Посланник Мантуи написал, что небритый понтифик смахивает на медведя; другой изумленный очевидец сравнил его с отшельником[336]. К середине ноября отросли белые бакенбарды, а к декабрю, то есть к моменту прибытия Микеланджело, у Юлия уже была окладистая борода.
Среди придворных и художников бороды в те дни были обычным делом. Бороду носил Бальдассаре Кастильоне, не отставали от него и Микеланджело с Леонардо. Бородат был даже один из венецианских дожей, с весьма подходящим именем Агостино Барбариго, – он скончался в 1501 году. Однако, заведя растительность на лице, Юлий в открытую нарушал папскую традицию и даже церковный канон. В 1031 году на Лиможском соборе после длительных дебатов был сделан вывод, что святой Петр, первый папа, брил подбородок; предполагалось, что все его преемники станут делать то же самое. Священникам носить бороду не дозволялось по другой причине. Считалось, что усы могут помешать пить из потира, на них могут остаться капли освященного вина – что никак не подобает Крови Христовой.
Хотя впоследствии Эразм Роттердамский в своей сатире «Юлий, не допущенный на небеса» провокационно утверждал, что длинную белую бороду папа отрастил «для прикрытия»[337], чтобы не попасться в руки французам, на самом деле понтифик подражал своему знаменитому тезке Юлию Цезарю, который в 54 году до н. э., узнав о поражении, нанесенном его армии галлами, отрастил бороду и дал обет не сбривать ее, пока не отомстит за гибель своих бойцов. Юлий принес ту же клятву. Хронист из Болоньи написал, что папа носит бороду «из мести» и отказывается сбривать ее, пока не «разгромит» Людовика XII и не изгонит его из Италии[338].
Микеланджело застал Юлия за отращиванием усов в доме Джулио Мальвецци – папа понемногу набирался сил. Больного развлекал Донато Браманте, зачитывая ему фрагменты сочинений Данте. Кроме того, для поднятия папского духа присутствовал Эджидио да Витербо – ему вскоре предстояло произнести проповедь, где он сравнит новоотпущенную бороду Юлия с бородой первосвященника Аарона, брата Моисея.
На протяжении всей болезни папу очень нервировало отсутствие новых побед в противостоянии с Феррарой. Оценив ситуацию, военный совет, который собрался в папской опочивальне в декабре, постановил, что лучше всего начать с атаки на Мирандолу, укрепленный город в сорока километрах к западу от Феррары. Мирандола, как и Феррара, находилась под французским протекторатом, в основном потому, что вдова графа Мирандолы, Франческа Пико, была незаконнорожденной дочерью Джанджакомо Тривульцио, итальянца, командовавшего французской армией. И врачи, и кардиналы переменились в лице, когда Юлий объявил о своем намерении лично возглавить атаку. Впрочем, это выглядело маловероятным, поскольку лихорадка трепала его сильнее обычного, а погода стояла не по сезону холодная.
Несмотря на болезнь и все эти тревоги, папа все же согласился выплатить Микеланджело еще денег. Вслед за чем художник вернулся на Рождество во Флоренцию, где выяснил, что их дом ограбили – украли даже одежду Сиджизмондо. Две недели спустя он вновь был в своей мастерской в Риме.
Военная кампания папы и скверная погода, стоявшая в конце 1510 года, причинили массу неприятностей и двум немецким монахам, которые прибыли в Рим по делу. После долгого странствия через Альпы они в один прекрасный декабрьский день явились в монастырь Санта-Мария дель Пополо у северных римских ворот и обнаружили, что глава их ордена Эджидио да Витербо находится в Болонье вместе с папой.
Эджидио проводил в ордене отшельников Святого Августина реформу, направленную на укрепление дисциплины. По новым правилам монахам-августинцам предписывалось не покидать своих келий, носить одинаковые одежды, отказываться от любой личной собственности и избегать контактов с женщинами. Эджидио и другие «соблюдающие» следовали этим новым правилам при противостоянии со стороны «конвенциалистов» ордена, которые выступали за более свободную дисциплину и роптали против введения столь строгих порядков.
Одним из гнезд несогласия был монастырь августинцев в Эрфурте. Осенью 1510 года два монаха, симпатизировавшие конвенциалистам, были отряжены в путешествие длиной почти две тысячи километров туда и обратно – в Рим, чтобы воззвать к Эджидио. Старший из двух монахов бегло говорил по-итальянски и был опытным путешественником, однако устав ордена запрещал отправляться в одиночестве даже в короткие странствия. Поэтому ему придали socius itinerarius, или спутника, – двадцатисемилетнего брата из Эрфуртского монастыря по имени Мартин Лютер, остроумного и одухотворенного сына рудничного рабочего. Для Лютера это путешествие в Рим стало единственным. Оказавшись в декабре 1510 года неподалеку от Порта дель Пополо, он бросился на землю и вскричал: «Благословен будь, священный Рим!»[339] Энтузиазму его не суждено было пылать долго.
За месяц, в течение которого им пришлось дожидаться ответа Эджидио, Лютер успел подробно осмотреть Рим, вооружившись книгой «Mirabilia urbis Romae» («Чудеса города Рима») – путеводителем для паломников. Людей настолько увлеченных и энергичных среди паломников было немного. Лютер посетил все семь храмов, являвшихся местами паломничества, начав с Сан-Паоло фуори ле Мура и закончив собором Святого Петра – вернее, тем, что от него осталось. Он спускался в катакомбы, чтобы осмотреть останки сорока восьми пап и восьмидесяти тысяч христианских мучеников, втиснутые в узкие ниши. В Латеранском дворце он взошел по Скала Санта, Священной лестнице, которая была чудесным образом перенесена сюда из дома Понтия Пилата. Он прополз на коленях все двадцать восемь ступеней, бормоча «Отче наш» и целуя каждую из них в надежде тем самым вызволить из чистилища душу покойного деда. Кроме того, учитывая, какие обширные возможности помочь душам усопших открылись ему в Риме, у него (так он заметил впоследствии) даже возникли сожаления, что родители его все еще живы.
Однако город постепенно разочаровывал Лютера. Он не мог не заметить прискорбного невежества клира. Многие священнослужители не умели правильно принять исповедь, другие, по его словам, служили мессу «небрежным образом, будто какие фигляры»[340]. Хуже того, среди них было множество людей нерелигиозных, не верующих даже в такой основополагающий догмат, как бессмертие души. Итальянские клирики даже подшучивали над набожностью немецких паломников, а дураков – что уж совсем ни в какие ворота не лезло – называли «добрыми христианами».
Мартин Лютер на портрете Лукаса Кранаха Старшего
Сам по себе город Рим показался Лютеру свалкой. Берега Тибра были усыпаны мусором, а cloaka maxima, открытая сточная труба несла в реку помои, которые выливали из окон. Повсюду валялись отходы, а фасады многих церквей были самым кощунственным образом завешаны звериными шкурами – обычай, принятый у римских кожевников. Воздух был настолько нездоровым, что, когда Лютер по неведению уснул у открытого окна, с ним случился приступ