указует на нее,
И все кричит: мое! мое!
Ту же инфернальную тему продолжат «Бесы» 1830 года, написанные в первую Болдинскую осень: «Страшно, страшно поневоле / Средь неведомых равнин». Это тот же «лес и дол видений полны», а вскоре «на неведомых дорожках» появятся «следы невиданных зверей»: «Хоть убей, следа невидно».
Сбиться с пути, запутаться, заплутать — это и повесть «Метель», где не тот жених приезжает в церковь. И рассказ о «вожатом» Пугачеве из «Капитанской дочки», который вывел Гринева к «жилу».
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
Пугачев — это еще и провожатый по аду. Дом недаром назван старинным словом «жило», уже почти не употреблявшимся ни в XVIII, ни в XIX веках: вожатый помог выбраться из мира мертвых в мир живых. Нигде родство злых сил и бунтовщиков не заметно так ощутимо, как в первой сцене появления Пугачева среди вьюги. Он сам, точно бес, решивший на время пощадить — вывести заплутавшего барина. Здесь его миссия близка к миссии Сен-Жермена, оказавшего в Париже помощь молодой графине. Пушкинская идея об адской силе любого мятежа подхвачена Достоевским в романе о революционерах «Бесы».
Пары на балу могли бы простонать: «Сил нам нет кружиться доле». Однако кружатся. Как на паркете, так и в небе.
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре…
Упоминание «ноября» и мятежных «бесов» уведет к «Медному всаднику»:
Над омраченным Петроградом
Дышал ноябрь осенним хладом.
…………………………………………………….
Нева металась как больной
В своей постеле беспокойной.
Разве речь о наводнении? Если да, то не только о нем.
Описание погоды в «Бесах» очень напоминает роковую ночь в «Пиковой даме», когда Германн вынужден был ждать у дверей дома графини, задумав недоброе.
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
«Зачем крутится ветр в овраге?»
Но «вольная стихия» оборачивается не только гражданским мятежом или буйством природы. Она же обнаруживается в «сердце девы». И она же является основанием поэзии. Без нее не может быть творчества. Последнее показано в «Египетских ночах». Но кем? Поэтом-импровизатором, который суть языческий кощунник.
На стройный мир ты смотришь смутно;
Бесплодный жар тебя томит;
Предмет ничтожный поминутно
Тебя тревожит и манит.
Так говорит прохожий, уверенный, будто поэт должен «для вдохновенных песнопений / Избрать возвышенный сюжет». Поэт отвечает вопросом на вопрос: «Зачем крутится ветр в овраге?» Зачем орел «тяжел и страшен» летит на «чахлый пень»?
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Таков поэт: как Аквилон
Что хочет, то и носит он…
Само упоминание корабля, который «в недвижной влаге» жадно ждет дыхания ветра, ведет к «Ариону»: «Нас было много на челне», то есть к членам тайных обществ. Месяц — к Диане, Клеопатре, Екатерине II, а через нее к Елизавете Алексеевне. «Сердцу девы нет закона» — ни любовного, ни политического, а потому девам нельзя вверять «стройный мир». Они чужды ему, как и поэт, который, «не спросясь ни у кого, / Как Дездемона, избирает / Кумир для сердца своего».
К деве же адресует и XI строфа шестой главы «Евгения Онегина», где герой рассуждает об общественном мнении: «Пружина чести, наш кумир! / И вот на чем вертится мир!» Но до этого:
Он мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…»
Оказывается, вот на чем вращается мир! На любви. А ложное чувство чести способно только заставить отказаться от признания. Как поэт сам в лицейские годы не посмел признаться «кумиру» сердца. Забвение или сожаление? Сожаление. Следовало открыться. «Но теперь / Уж поздно; время улетело…» Она мертва.
Даже имея в виду другую, поэт все равно вспоминал «лицо без красок» — «дух неволи, стройный вид»: «Ходит маленькая ножка, / Вьется локон золотой». Этот «локон золотой», выпавший из прически Аннет Олениной, в 1828 году станет будить иные образы и не даст покоя, пока в памяти не всплывет: «В мелки кольца завитой / Хвост струится золотой».
Конечно, «Конька-горбунка» вроде бы все еще, как считается, написал Петр Павлович Ершов. Однако сомнений много. Хотя нет ни одного неопровержимого доказательства — только косвенные[308]. Но Смирнова-Россет верно спросила однажды: «С каких пор надо подписывать стихи Пушкина?»
Кобылица, которую поймал Иван, — древний образ: «Кто-то в поле стал ходить / И пшеницу шевелить». Одним из воплощений материнского божества была именно белая лошадь[309], и предвещала она смерть, как в гадании Киркгоф — белая лошадь, белый человек. В сказке Иван ловит волшебное создание. В мифе должен был возникать мотив близости мужчины с женским началом в образе кобылицы. Отпечаток этого сюжета оставался в ритуале многих индоевропейцев, в том числе славян, когда князь на глазах у остального племени овладевал кобылой и так доказывал свою силу и право на власть. От священного брака человека с материнской богиней в мифе рождались три волшебных коня — в двух красивых побеждала лошадиная природа, в третьем, уродливом, — человеческий ум в сочетании с волшебными способностями. «Двух коней, коль хошь, продай, / Но конька не отдавай».
Так, от «локона золотого» мы снова приходим к богине — «холодной и могучей». Мороз всегда предшествует пробуждению природы. Прозерпина (Персефона), богиня весны, полгода пребывала в царстве Аида — люди терпели стужу и непогоду. А полгода, по просьбе ее матери Деметры, богини плодов и колосьев, щедрого урожая — с ней на земле. Елизавета Алексеевна словно заморожена в царстве «бледного Плутона». Но и здесь возможна ее зимняя улыбка. Описание зимы в «Евгении Онегине» как раз такого сорта, и вновь с намеком на бальное кружение:
Опрятней модного паркета
Блистает речка, льдом одета.
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжелый,