раз это гробовое платье, «исполненное со всевозможным изяществом». Символичное послание — предупреждение о смерти.
«Говорят, француженка сделала не платье, а шедевр, и по нескромности своей не утерпела, чтобы не показать его своим заказчицам. Слух об этом пролетел по Москве, и все барыни стали ездить смотреть на это великолепное, страшное по назначению своему платье». Простым смертным трудно было поверить, «что на живого человека было уже сшито гробовое платье» — «ужасное, белое, глазетовое платье, от которого приходили в такой неистовый восторг московские барыни»[291].
Случай сам по себе из ряда вон выходящий и способный породить мистическую историю о том, как «живого человека» преследует его саван и, наконец, загоняет в могилу. Для петербургской повести он любопытен тем, что старая графиня после бала одета примерно так же, как и во время визита к Германну — в белое. Глазет — ткань напоминающая парчу с узорами из золота и серебра. Но при погребении драгоценная нить не применялась. Гробовое платье могло быть расшито шелковой нитью, превращавшей основу из глазета в подобие атласа. Усопшая графиня в церкви лежит «в кружевном чепце и в белом атласном платье».
Вновь послушаем полицию: «И теперь на панихиде помянуть ее некому было, совершенная сирота, всею царскою фамилией оставлена». Участие московской простонародной толпы контрастирует с равнодушием родственников. Что похоже на описание похорон Старухи из «Пиковой дамы»: «Никто не плакал; слезы были бы — une affectation… Графиня была так стара, что смерть ее никого не могла поразить и что ее родственники давно смотрели на нее как на отжившую».
Диссонанс вызывает только слово «стара». В остальном описание чувств царской родни весьма верное. Похороны роскошны: «Церковь была полна… Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином… Кругом стояли ее домашние: слуги в черных кафтанах с гербовыми лентами на плече и со свечами в руках; родственники в глубоком трауре».
Пышность похорон графини напоминает описание, сделанное французским дипломатом и литератором Франсуа Ансело, который прибыл в Россию на коронацию нового императора, а оказался на похоронах прежней императрицы. «Мой взгляд привлек траурный катафалк с телом покойной императрицы: штанги, на которых покоился балдахин, держали четверо камергеров, шнуры и кисти — придворные, кисти траурного савана — двое камергеров, а с двух сторон колесницы шли дамы [ордена] св. Екатерины и фрейлины». Далее отмечены «шестьдесят пажей с факелами».
В Петропавловском соборе «саркофаг… был водружен на великолепный катафалк… как только были прочитаны заупокойные молитвы, все члены императорского дома подошли проститься»[292]. Здесь уместна другая сцена: «Служба совершилась с печальным приличием. Родственники первые пошли прощаться с телом».
Еще одним диссонансом кажется речь священника над гробом: «Молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине». Априори принято считать эти слова церковным лицемерием, ведь они никак не отражали личности графини. А личность Елизаветы Алексеевны? Именно ее считали заживо похороненной в пышном дворце. Называли «святой», «праведной», «ангелом на земле». Ее благотворительная деятельность позволяла сказать, что вся прожитая жизнь была «тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине».
Заставляют задуматься и слова архиерея, основанные на притче о благоразумных девах. Прежде всего, «дева» — неудачное определение для графини, но очень подходящее для «холодной и могучей» девственной Елизаветы. Сам отрывок: «Ангел смерти обрел ее» — отсылал к письму императрицы свекрови: «Наш ангел уже на небесах». Оно ходило в списках и было прочитано в каждой дворянской гостиной.
А вот следующая фраза вновь возвращает нас к графине: «бодрствующую в помышлениях благих в ожидании жениха полунощного». Жених в притче — это Христос. В истории Старухи ее «женихом полунощным» не может быть Бог, им становится Германн, спрятавшийся в доме именно в этот час: «В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать, — и все умолкло опять». Есть насмешка в том, что к Старухе приходит в качестве «жениха полунощного» ее убийца.
А теперь посмотрим на картину так, как если бы Германн был воплощенным Сен-Жерменом, искусителем графини. Он и должен прийти за ее душой. Старуха бодрствует. Благи ли ее помышления? «Как все старые люди вообще, графиня страдала бессонницею… В мутных глазах ее отражалось совершенное отсутствие мысли: смотря на нее, можно было подумать, что качание страшной Старухи происходило не от ее воли, но под действием скрытого гальванизма».
Ощущение инфернальности усиливает убранный свет: «Свечи вынесли, комната опять осветилась одною лампадою». Именно так Пушкин делал, когда беседовал в Одессе с Александром Раевским, которого называл «мой Демон»[293].
Определение Германна как «жениха» еще раз указывает на его действительную функцию в отношении графини. Там, где у благоразумных дев радость от встречи с Богом, у «старой ведьмы» ожидание не духовного, а физического преображения — перерождения в молодую даму.
Лиза из «Романа в письмах» рассуждала со своей корреспонденткой: «Ты не можешь себе вообразить, как странно читать в 1829 году роман, писанный в 775-м. Кажется вдруг из своей гостиной входим мы в старинную залу, обитую штофом, садимся в атласные пуховые кресла, видим около себя странные платья, однако ж знакомые лица, и узнаем в них наших дядюшек, бабушек, но помолодевшими». Именно такая картина на первый взгляд представлена в «Пиковой даме», с той разницей, что графиня рвется выпрыгнуть в реальное время и оказаться «очень хорошенькой женщиной» не XVIII века, а уже 30-х годов XIX-го. Но оказывается вредоносным призраком.
Глава десятая. «Ваша дама убита»
Лиза из «Романа в письмах» продолжала о книгах времен своих бабушек: «Происшествие занимательно, положение хорошо запутано, — но Белькур говорит косо, но Шарлотта отвечает криво. Умный человек мог бы взять готовый план, готовые характеры, исправить слог и бессмыслицы, дополнить недомолвки — и вышел бы прекрасный, оригинальный роман». Одному из петербургских знакомых героиня советует: «Пусть он по старой канве вышьет новые узоры и представит нам в маленьком романе картину света и людей, которых он так хорошо знает».
Завяжем узелок на память относительно Белькура и Шарлотты, а сами пока пойдем дальше.
За словами Лизы слышится мнение самого автора. В какой-то мере начало «Пиковой дамы» именно такой роман.
Справедливо суждение, что петербургская повесть — своего рода конспект. Она могла бы быть развернута в большой текст, представлявший собой сложную, многофигурную композицию, вроде «Преступления и наказания», «Игрока» или «Подростка» Достоевского, с которыми кровно связана «Пиковая дама»[294].
Мы не видим, но подразумеваем предшествующую жизнь графини в России, ее замужество, приезд в Париж, знакомство с Сен-Жерменом. Отдельным сюжетом является история Чаплицкого,