что: нам здесь воспоминаниями не заниматься. Я вас еще раз спрашиваю: офицер вы или нет?
– Еще раз отвечаю, – выпрямился тот и занес высоко голову: – я не офицер…
– Ну, хорошо, на себя пеняйте…
Федор вывел его вперед, вместе с ним вывел еще несколько человек и со всею группою пошел перед рядами, но прежде обратился к колчаковским солдатам с коротким и горячим словом, рассказав, какую роль играет белое офицерство в борьбе трудящихся против своих врагов и как это белое офицерство надо изничтожать, раз оно открыто идет против Советской власти.
Пошел по рядам, показывал группу, спрашивал – не узнает ли кто в этих лицах офицеров. Откормленного господина признало разом несколько человек, когда с него сняли фуражку.
– Как же, знаем, офицер непременно…
И они назвали часть, которой он командовал.
– Только его и видели два дня, а как же не узнать… Он воротник давеча поднял, а картуз, значит, опустил, – и не усмотришь. А теперь как же его не узнаешь. Он и есть…
Солдаты «опознавали» с видимым удовольствием. Всего в тот раз опознали несколько человек, но из офицеров был только этот один, а то все чиновники, служащие разные, администрация…
– Ну, что же? – обернулся теперь к нему Федор.
Тот смотрел в землю и упорно молчал.
– Правду солдаты-то говорят? – еще раз спросил Федор.
– Да, правду. Ну, так что же? – И он, видимо, поняв серьезность положения, решил держаться с той же высокомерной наглостью, как при первом допросе, когда обманывал.
– Так я же вас спрашивал… и предупреждал…
– А я не хотел, – отрезал офицер.
Федор решил было сейчас же отправить его вместе с группой чиновников в штаб, но вспомнил, что еще не делали обыска.
– А ну-ка, распорядитесь обыскать, – обратился он к стоявшему тут же молчавшему Еланю.
– Да чего же распоряжаться, – сорвался тот, – я сам…
И он принялся шарить по карманам. Вытащил разную мелочь.
– Больше ничего нет?
– Ничего.
– А может, еще что? – спросил Елань.
– Сказал – значит, нет, – грубо оборвал офицер.
Этот его заносчивый, презрительный и вызывающий тон волновал невероятно. Елань вытащил какое-то письмо, развернул, передал Федору, и тот узнал из него, что офицер – бывший семинарист, сын попа и больше года борется против Советской власти. Письмо, видимо, от невесты. Пишет она из ближнего города, откуда только что выгнали белых. «Отступят белые ненадолго, – говорилось там, – терпи… от красных нам житья нет никакого… Пусть тебя хранит господь, да и сам храни себя, чтобы отомстить большевикам…»
Кровь ударила Федору в голову.
– Довольно! Ведите! – крикнул он.
– Расстрелять? – в упор и с какой-то ужасающей простотой спросил его Елань.
– Да, да, ведите…
Офицера увели. Через две минуты был слышен залп – его расстреляли.
В другое время Федор поступил бы, верно, иначе, а тут не выходили из памяти два трупа замученных красноармейцев с вырезанными полосами мяса, с просоленными глубокими ранами…
Потом – это упорство, нагло вызывающий офицерский тон и, наконец, письмо невесты, рисовавшее с несомненной точностью и физиономию офицера-жениха…
Клычков был неспокоен, весь день был настроен тревожно и мрачно, не улыбался, не шутил, говорил мало и неохотно, старался все время остаться один… Но только первый день, а наутро – как ни в чем не бывало. Да и странно было бы на фронте долго мучиться этими переживаниями, когда день за днем, час за часом видишь потрясающие ужасные картины, где не один, а десятки, сотни, тысячи являются жертвами…
Кровавые следы войны – растерзанные трупы, искалеченные тела, сожженные селения, жители, выброшенные и умирающие с голоду, – эти кровавые следы, по которым и к которым вновь и вновь идет армия, не дадут они долго мучиться только одною из тысячи мрачных картин войны! Они заслонят ее другими. Так было и с Федором: он уже наутро вспоминал спокойно, что вчера только первый раз приказал расстрелять человека…
– Тебе в диковинку! – смеялся Чапаев. – А побыл бы ты с нами в тысяча девятьсот восемнадцатом году… Как же ты там без расстрела-то будешь? Захватил офицеров в плен, а охранять их некому, каждый боец на счету – в атаку нужно, а не на конвой. Всю пачку так и приканчиваешь… Да все едино, – они нас миловали, што ли? Эге, батенька!
– А первый свой приговор, Чапаев, помнишь?
– Ну, может, и не самый первый, а знаю, што трудно было… Тут всегда трудно начинать-то, а потом привыкнешь…
– К чему? Убивать?
– Да, – просто ответил Чапаев, – убивать. Вон, к примеру возьмем, приедет кавалерист из школы там какой-нибудь. Он тебе и этак и так рубит… Ну, по воздуху-то ловко рубит, подлец, очень ловко, а как только человека секануть надо – куда вся ученость пропала: разок, другой – одна смятка. А обойдется – и ничего. Всегда по первому-то разу не того…
Говорил Федор и с другими закаленными, старинными бойцами. В один ему голос утверждали, что в каком бы то ни было виде заколоть, зарубить ли, приказ ли отдать о расстреле или расстрелять самому – с любыми нервами, с любым сердцем по первому разу робко чувствует себя человек, смущенно и покаянно, зато потом, особенно на войне, где все время пахнет кровью, чувствительность в этом направлении притупляется, и уничтожение врага в какой бы то ни было форме имеет характер почти механический.
– Степкин-то, вестовой у меня, – обратился Елань к Федору, – он тоже ведь расстрелянный, я сам и приказ-то отдал насчет его.
– То есть как расстрелянный? – удивился Федор.
– А так вот…
И Елань рассказал, как на Уральском фронте чуть того и в самом деле не расстреляли.
– Он на пулемете сидел, – рассказывал Елань. – Да и парень-то как будто все с доверием был. А в станице какой-то ведут, гляжу, бабешку, – дескать, изнасиловал. Стойте, мол, ребята, верно ли, давайте-ка бабу сюда на допрос, а ты, Степкин, оставайся, вместе допрашивать стану. Сидит Степкин, молчит. Спрошу – только головой мотает да мычит несуразное. А один раз – уж как прийти самой бабе – «верно, говорит, было»… Тут и баба на порог. Губа у него не дура – выбрал казачку ядреную, годов на двадцать пять. Комиссар тут и все собрались. Ничего, мол, поделать нельзя, расстрелять придется Степкина, чтобы другим повадно не было… Тут Армия Красная идет, освобождать идет, а баб насилует, за это хочешь не хочешь, а конец один… Да и были случаи, своих кончали, чем же Степкин счастливее? Помиловать, так и што же, рассуждаем мы, получиться должно: дескать, вали, ребята, а наказывать не будем? Как подумаю