Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурка, ори, ори рождаясь, выпадай в бессмертие, бессмертный Шурка, так любящий ее, так любящий ее, так любящий ее. Жизнь.
Мы дальше слов шагнули в жизнь.
Часть первая
СЛОВА
Рождение линииЭто довольно серьезная вещь — плавание в материнской утробе, это довольно серьезная вещь — плавание в утробе, полной звезд.
«Ставлю один к десяти, что не выйду отсюда так просто. Да и стоит ли отсюда вообще выходить?»
Он посмотрел на самого себя — ну, мальчишечка, барахтающийся в луже, поплавок, поглупук, игрушечка.
Он уже привык к этой густой эластичной массе, к этой луже, полной звезд и подводных гадов. Они подплывали близко и таращились, они были возмущены его поведением. Их никто не ждал там, наверху, они просто составляли ему компанию, пока он сидит здесь. А потом, когда уйдет, умрут, так и не узнав — чего ради.
Этот младенец сжирал все, как китенок, весь планктон, все питательное, чем была эта однородная светящаяся масса насыщена. Безмятежный китенок, очень скоро ему предстояло потрудиться, а он кувыркался, привязанный к поводку пуповины, занимаясь собой. Он ловко устроился. В нем не было смысла, но было желание, и никакого Бога он не видел, только светящиеся точки звезд. Гады завидовали его плотности, чуду преображения. С ним постоянно что-то происходило — он менялся. Невозможно было причинить ему зло, потому что он менялся, и ты уже не понимал — кому причиняешь зло, в кого целишь — в маленькую трепещущую мидию без панциря или в добродушного увальня-китенка. В стране без солнца он менялся так быстро, будто жил под солнцем.
Плыви, мальчик, плыви, следи за сюжетом собственной жизни. Он прекрасен, не пропусти детали, их множество, они неповторимы. Они исчезнут вместе с тобой. Ты сосредоточился? Ты увидел? Удачи тебе!
Уже тогда он понял, что ему дано разглядывать самого себя и противиться этому дару не стоит, надо благодарить. Правда, кого благодарить, он так и не узнал.
Здесь не было событий, здесь было что-то совсем другое, что он потом искал всю жизнь. Время.
Время жило внутри матери, а он-то гадал потом: куда оно делось?
Оно жило внутри ее и вместе с ней умерло, но он-то умер раньше собственной матери, а пока жил — все искал это оставленное, забытое, вскормившее его Время.
Он лежал в ее крови, на подстилке из ее крови, на каком-то мягком кровавом войлоке, в кровавом гнезде, у него было все, все, что нужно птенцу, оболтусу, эмбриону, вот только носового платка не было, но зачем здесь платок? Пожалуй, не хватало впечатлений, он уже как-то привык, присмотрелся. Жизнь монотонна, как вода, но иногда что-то обрушивалось на тебя сверху, и ты слышал гулы — гулы двух жарко бьющихся сердец. А он был третьим сердцем, прислушивающимся к их близости со смутной догадкой, что наверху происходит что-то запретное, способное нарушить его покой, однообразие любого покоя. И тогда поднимались волны, гадов разбрасывало, его начинало слегка мутить.
Эти толчки извне были нечасты, но повторялись в одном ритме и с такой настойчивостью, что он стал их ждать, как раньше ждал часа кормления местным планктоном. Что это было?
Он зависел от этих движений любви, как парусное судно от попутного ветра.
Он был сам суденышком, проглоченным китом.
Руки — весла, ноги — киль, головка — нос корабля, попка — корма, что-то болтающееся между ног — якорь, вернее, пока еще маленький ненадежный якорек.
Он не погиб, он просто в гавани, в гавани, сотрясаемой ударами моря извне и ветром, гавани, где лодки, как друзья, трутся бортами, а паруса склоняются друг к другу, чтобы пожаловаться.
Все знали, что умирать не стоит, кроме него, который вообще не знал, что можно когда-нибудь умереть.
Он был глуп и безмятежен. Он был достоин звания эмбриона, оболтуса, младенца, птенца. Они дали ему имя. Однажды он проснулся и обнаружил, что уже назван, они дали ему имя до рождения.
«Бессмертный Шурка» — светилось вдоль борта.
А впереди были маяк и неизвестность, а он уже был назван — впрок, навсегда. Ему предстояло вернуться сюда и не раз, а если так, то зачем было и выходить?
Он еще не знал, что будет всю жизнь благоговейно прикладывать ухо к женскому животу, чтобы услышать зовы того таинственного мерцающего мира, и услышит их только однажды, когда тот, другой, его сын, подаст звук или попытается поделиться своими размышлениями с ним, бессмертным Шуркой.
Он хотел сказать сыну, что бояться не надо, можно даже не спешить, потому что мало ли что.
Он хотел сказать, что забыл в этой утробе столь нужные ему сейчас слова и некоторые догадки.
Он хотел сказать, что вообще не нужно спешить, но боялся, что ребенок ему поверит и не родится.
«Ставлю один к десяти…»
Он попытался представить себя со стороны. Их глазами. Глазами гадов. Для них он сам был гад, уроды, чудовище, привилегированное чудовище. А того, что мал и мил, они не замечали. Они были крепки в своем отношении к нему, принципиальны.
В конце концов, они смотрели на него сквозь толстые очки-иллюминаторы, а он был безнадежен, да, да, безнадежен.
Волна накрыла его с головой, и он смирился.
Он был бессмертный Шурка, с этим ничего не значащим названием, с этим чужим претенциозным титулом. Они лишили его скромности в один миг, когда дали имя. Дальше он мог жить, потупя глаза, но имя светилось.
И все было бы не очень хорошо, если бы вместе с ним не рождались слова. Первым родилось слово «младенец», затем «урод», затем остальные.
Они рождались с тем же достоинством, в тех же муках, что и он.
Они имели такое же право на жизнь. Это были мощные корневые слова, из них можно было образовывать фразы, понятия, а из него еще неизвестно, что получится.
Он плавал среди слов, звезд и подводных годов. Открывал рот, и слова сами проходили в горло. Достойно, важно. И рассаживались на жердочках, как петухи, чтобы заорать в должное время. Они рассаживались, как куры, чтобы болтать о своем, не обращая на него внимания. О, как он их уважал за это, как уважал!
Чужая независимость его потрясала. Будь то независимость глаголов или людей — все равно, он всегда подозревал мир в отдельности.
Происхождение слов интересовало его больше, чем собственное.
Сначала он не различал их от прочего сброда. Они были звуки. Потом стали слова. Стали видны, как капля воздуха в вакууме. Как шар. И, как мокрый шар, не дающиеся в руки. Они скользили, как женщины, взмокшие от любви.
Они опускались на губы, губы пухли от счастья. Язык вытягивался, подбрасывал их, как морской лев в цирке, такой же скользкий, мокрый.
Они привыкли к нему, он к ним. Они были родственниками.
Слова раскладывались на корни, приставки и суффиксы. Случайный урок, забытый урок материнского лона. Родная речь.
Сухие руки находили их в воде и душили. Рубаха засучена до локтей, а из локтей руки с обезображенными преступлением пальцами находили и душили.
Что мог сделать он, не родившийся еще мальчик, что мог сделать? УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Он только старался запомнить их лица, воспринимал звук как завещание.
Сухие руки лишали его слов-друзей, и потому, когда ушла вода в неизвестном направлении, а он остался стоять на твердом дне материнской утробы с ботинками на шнурках, перекинутыми через плечо, вглядываясь во тьму, где, по его предположению, грозно затаилась ушедшая вода, ему уже было ниче
№№№
го не страшно. Просто стоял и вглядывался. Предполагая, что сметет, зная, что сметет.
И когда в полночь волна вернулась, чтобы ударить его и закрутить, он поддался ей и выпал из матки весь, будто выбил дверь плечом.
Линия детстваБЕРНБЛИК-БЕРНБРОК. ПЛАН ПУТАНЫЙ.
ЖИЛИ-БЫЛИ ДВА ВРАГА. Э.Т.А. ГОФМАН… ТРАДИЦИЯ ПРОШЛОГО ВЕКА? ДА-ДА, СЪЕЗЖИНСКАЯ.
Бернблик-Бернброк, эти перекатывающиеся во рту бильярдные шары, постукивающие друг о друга, подшипничек, Бл-Бр-ик-ок, из пустого в порожнее, война звуков, мнимых разниц, погремушечка, пузырьки звуков.
Фонетические распри, они мне неинтересны, но они есть, созревают и лопаются, как бульбы на губах младенца, как урчание желудка, глухое, далекое, угрожающее всем и в особенности бессмертному Шурке позором.
Бернблик-Бернброк, мальчику часто снится, что они примирились, бежит на лестницу посмотреть, но это всего лишь сон. Пожилые важные господа благородного фонетического происхождения, они спускались по лестнице, не прикасаясь к ступеням, они выходили из подъезда незамеченными, направление их пути невозможно проследить, хотя сами фигуры предполагались, даже виднелись.
Действительность просвечивала, как вода.
Они были квартировладельцы, они были гинекологи. А он мальчик, живущий посередине; они были имитаторы жизни.
Мальчик принюхивался к Бернброку. Бернброк несся по лестнице в облаке тончайшего запаха, благоухал Бернброк, опьяняя Шурку, он был помещен в другую среду, он был, возможно, елкой.
- Проституция в России. Репортаж со дна Москвы Константина Борового - Константин Боровой - Современная проза
- Лжесвидетель - Михаил Левитин - Современная проза
- Жиголо для блондинки - Маша Царева - Современная проза
- Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай! - Анжел Вагенштайн - Современная проза
- Зависимы сейчас (ЛП) - Ритчи Криста - Современная проза