Читать интересную книгу Богемная трилогия - Михаил Левитин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 78

Они были разными, очень-очень разными, и неважно, какими они казались себе, важно, что для него все они были очень нежными, даже невнимательные, даже грубые, и еще важно, что после каждой близости ему казалось, что теперь-то он уж точно становится бессмертным.

Раньше он думал, что женщины страшны уже тем, что у них было много мужчин. Он разглядывал их кожу, как кору, в разводах коры пытался читать биографию, но потом понял, что не кора это, а листва, а листву они сбрасывали сразу, разлюбив или расставшись. Поэтому их не надо жалеть. Боль в них не удерживается надолго. В них иногда удерживаются воспоминания, и то только сладкие.

Нет, они могут любить кого-то одного подольше, но это не значит, что они всю жизнь оплакивали бы его смерть или даже пришли на похороны. Они были рождены для минутных утешений, для удовольствий, доставляемых прежде всего самим себе. Ты был темный, непонятный предмет в ночи, который они приспосабливали к себе, как хотели, и отшвыривали, если им не удавалось приспособить.

И хотя она все время плакала, что является для тебя вещью, вещью был ты, потому что центром притяжения, смыслом притяжения являлись они. Они диктовали, они решали, они выбирали, они мучили.

И самым мучительным было не знать, что они думают о тебе, когда ты уходишь, и позволят ли еще раз вернуться.

Что им было надо? Что они испытывали, теряя, что — находя?

— Когда я иду рядом с тобой, у меня все время мокро, вот здесь.

И он обожал их за откровенность желаний и не понимал, как это можно вот так просто взять и признаться.

Он учился у них свободе — единственному, чем они обладали в полной мере. Он не боялся подчиниться их выбору и всегда был вознагражден нежностью, но редко, очень редко любовью. Он никогда не нападал, не насиловал. Он отдавался.

— Ты должен был бы родиться женщиной, — говорили они.

А он знал — для того чтобы понять женщину, действительно нужно родиться женщиной. Настоящий мужчина — всегда немножечко женщина.

Все остальное — игры бицепсов, гладиаторов, отсутствие тайны, все остальное — случка, но не та, внезапная, от тоски, в траве, когда тебя призывает солнце и не отвертеться, а механическая демонстрация возможностей.

Он не завидовал сильным, он мог завидовать нежным, если бы не знал, что никого в мире нет нежней, чем он.

РАЗГОВОР О ЗАРЫТИИ ПОКОЙНИКА.

Тот неоприходованный покойник из оврага на Васильевском ходил и спрашивал:

— Чей я? Примите меня, пожалуйста. Я не ваш?

— Убирайся к черту! — отвечали ему.

— Меня надо бы похоронить, — просил он. — Похороните меня, пожалуйста. Дорого стоить я вам не буду. Если вы признаете меня родственником, департамент полиции вам еще и премию даст. Я им очень надоел.

Так он ходил по городу и канючил. Но в городе и без него было достаточно покойников, как тут отличить: кто из них живой, кто мертвый?

Он ходил по Невскому, безучастный, с растерзанным лицом. Если случалось несчастье, он был тут как тут, рядом, но помощи своей не предлагал, просто стоял и смотрел на жертву, он-то знал, какая ей готовится участь.

Покойник уже давно был труп, достопримечательность города, к нему привыкли, он мог оказаться за тобой в очереди — в конце концов, кто только не стоит в очередях?

Но вскоре общество раскололось на два общества: сочувствующих непогребенному и требующих сохранить его как свидетельство бесконечного равнодушия людей. На заинтересованных в его судьбе и малозаинтересованных.

А он очень устал, ему все равно, на чьи деньги быть захороненным, уж очень не по-христиански он себя чувствовал.

Он заходил в парикмахерскую и на восклицание «Пожалуйста, бриться!» — отрицательно мотал головой, он заходил в сенат и слушал сводки о ходе войны и себе самом.

Слегка смердило, он был смущен, считая себя причиной, но ораторам это не мешало говорить, говорить.

Они все говорили о народе, а кто, как не он, знал, что они имеют в виду, кто, как не он, заснуть не мог посреди площади у Исаакия от этих бесцеремонных пьяных восклицаний из толпы этого самого народа.

Его хватали за нос, полиция отгоняла, но его все равно хватали подстрекаемые взрослыми дети. Он чувствовал, что без него, беспомощного, мертвого человека, жизнь их была бы совсем пуста, и позволял делать с собой что угодно. Он становился предметом поклонения, объектом ненависти, героем анекдотов, злобой дня, причиной войн, он становился всем, непогребенный, прилично одетый субъект, ничей. Он не помнил и потому не мог подсказать адресов, по которым жил, и того единственного, по которому умер. Он не помнил, оплакивал ли его кто-нибудь и какие обстоятельства заставили людей вынести гроб ночью из дома и выбросить в овраг. Он не помнил, был ли при жизни злодеем, он знал, что очень много злодеев похоронено и с небывалыми почестями, что же должен был совершить он, если его лишили погребения?

Он простил бы им все, если бы они пришли и забрали его, но они не приходили и, возможно, не без удовольствия читали в газетах о скоплении зевак вокруг него у Исаакия или сами глазели из толпы на выставленное для насмешек тело.

Департамент полиции начинал подумывать, не заспиртовать ли его и не внедрить ли в Кунсткамеру навечно как свидетельство непомерной жестокости народа.

А он лежал и старался не вонять, изо всех сил он старался удержать разложение и не вонять, он с благодарностью воспринимал служителей, опрыскивающих его каждую ночь благовониями, и когда кто-то из толпы ловко срезал пуговицу на единственном его пиджаке, и холодный петербургский воздух лизнул жалкое тело, и что-то лопнуло, и в воздухе запахло, невыносимо запахло тлением, он заплакал.

Он заплакал, потому что всю жизнь старался быть опрятным, не огорчать других.

Честное слово, он не хотел этого: ни толпы, ни сумасшедшего интереса к себе, ни зла, ни добра, он хотел быть похороненным, как человек, и чтобы о нем наконец забыли.

И кому пришла в голову злая шутка выбросить его в житейское море вместе с гробом и заставить носиться по волнам неприкаянным?

О Господи, Господи, Господи, он-то знал, что в таком положении его нигде не примут — ни на небесах, ни на земле.

Неопрятный, выброшенный, украденный, смердящий.

Он лежал и мечтал о погребении. И чтобы никто не пришел на его могилу, не тыкал пальцем и не рассказывал детям его историю. Он согласен быть захороненным на самом древнем кладбище, где осыпаются могилы и которое очень скоро снесут. Ему не нужны слезы и раскаяние вдовы, причитания родственников, он хотел бы, чтобы из его могилы вырос куст все равно чего — пусть даже чертополоха, и не надо небес, не надо легенд и бессмертия, только бы затаиться и лежать тихонечко.

Чего они хотят от него, чего хотят? О чем толкуют в своих проклятых государственных думах? На что тратят гонорары, полученные за заботу о нем, опустите меня в землю, пожалуйста, вы, провозгласившие заботу обо мне самым главным, опустите меня, пожалуйста, в землю и забудьте.

Он рассказал ей про Бернблика и Бернброка. Она поняла, но почему-то спросила:

— Как ты предполагаешь, сколько им может быть лет?

Бессмертный Шурка не мог с уверенностью ответить, сколько лет ему самому.

Она промолчала и добавила:

— Все-таки это очень важно.

— Что важно? — спросил бессмертный Шурка.

— Важно знать, когда же они наконец образумятся.

Он хотел объяснить, что образумятся Бернблик и Бернброк, когда образумится он, бессмертный Шурка, но ничего не ответил, а только увидел, как бессмертный Шурка длинно-длинно проводит подушечкой большого пальца по нежному ее позвоночнику. Ей щекотно и страшно. Она не представляет последствий. Он проводит, будто пишет: единственная.

Она сжалась, стало тревожно. Она не знала, что ответить, он — что посоветовать ей. Они молчали в темноте его комнаты, будто что-то решалось, но, собственно, ничего не решалось, все было уже решено.

— Ты покажешь мне свои стихи? — спросила она.

— Откуда ты знаешь про стихи? — спросил бессмертный Шурка.

— Все говорят.

— Я никогда не покажу тебе свои стихи, потому что это не стихи.

— А что же?

— Если бы я знал! Это цифры, слова, понятия, попытки летосчислении, только не стихи, это обрывки всего, что движется и летит в мою сторону, я даже не ловлю это, а пристраиваюсь, и мы летим вместе.

Она сказала сочувственно:

— Мне кажется, ты способен очень-очень заблуждаться.

Бессмертный Шурка хотел сказать этой серьезной светлоглазой гимназистке, что ни на что другое он и не способен, но ему так не хотелось, чтобы она его осуждала. Он готов был извлечь из себя горсточку глаголов и развеять по ветру, готов был отказаться от стихов, потому что с ее появлением, возможно, все только и начиналось.

— Ты хочешь быть поэтом? — спросила она.

1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 78
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Богемная трилогия - Михаил Левитин.

Оставить комментарий