манжету под рукавом пиджака. Ну, Эфка и Эфка. Он вообще сидел, не подавая голоса, только что смеялся вместе со всеми. И только буквально недавно, может быть год назад, я выяснил, что брат Яши – Эфраим Лазаревич Аким – был директором лаборатории, которая занималась математическим обеспечением управления ракетной техникой, во как. То есть он был секретным оборонщиком высокого ранга.
Бывают такие «мемуары задним числом» – когда ты общаешься с каким-то человеком легко и непринужденно, а потом вдруг узнаешь, что он был то ли главный ракетный математик, то ли любовник трех великих артисток подряд, а то легендарный разведчик.
В гостях у своего друга Саши Жукова я встретил занятного старика по имени Иосиф Ромуальдович. Пили и даже пели – пел гость-болгарин, аккомпанируя себе на гитаре, при этом косточкой запястья стучал по подставке (место, откуда начинаются струны), отчего был добавочный гулкий ритм, а запонкой стучал по деке – кастаньетный звук, невероятно!
Потом мы возвращались из гостей вместе с этим стариком, поймали старенький кругленький «запорожец». Ехали сначала к нему на Кутузовский проспект, а потом я поехал к себе на Каретный Ряд. Старик дал водителю целых два рубля – о, цены начала 1970-х! – и сказал, обращаясь к шоферу и ко мне: «За всё заплачено». Когда мы доехали до Каретного, и я полез в кошелек, шофер повторил: «За всё заплачено, не надо». А я был гордый и зачем-то сказал шоферу: «А я всегда сам за себя плачу!» И дал ему еще один рубль.
Когда я через много лет рассказал об этом в компании, одна молодая дама налилась краской и сказала мне: «Как вам не стыдно хвастаться знакомством с убийцей!» – «А?» – «Это же был Григулевич? Иосиф Ромуальдович?» – «Ну да, наверное…» – «Он же убийца!» Господи. Григулевич на самом деле готовил убийство Троцкого. Но, честное слово, про Григулевича ничего кошмарного я вспомнить не мог. Так что все эти мемуары задним числом чаще всего бывают враньем, ну, или скажем так, наивным фантазированием. Потому что одно дело общаться с крупнейшим разведчиком – а Григулевич действительно был таким, – и совсем другое – пить винцо и подпевать гитаристу вместе с симпатичным старичком, который приговаривает: «Я пью всё! Кроме воды!» А потом еще и подвезет тебя на такси.
Папа дружил с Юрием Нагибиным и с прекрасным драматургом Леонидом Генриховичем Зориным. У Зорина был сын Андрюша, младше меня лет на восемь. Сейчас это известный филолог, профессор в Оксфордском университете. У меня сохранились книжки, которые он мне подарил на день рождения, – «Античное искусство» и красивое издание «Гаргантюа и Пантагрюэля» с очень приятными дарственными надписями, написанными полудетским почерком.
После папиной смерти Нагибин говорил мне, что мой отец был его настоящим другом, причем не только человеческим, но и литературным другом, художественным единомышленником, что особенно редко. Папа часто бывал у него в гостях на даче. Если дача Россельса была «диссидентским центром», то дача Нагибина – «великосветским». Там всегда было много гостей. Люди известные, знаменитые, и не только советские, но и иностранцы попадались. Но я об этом узнал по каким-то отрывочным пересказам. К салону Нагибина я никакого отношения не имел.
Мама рассказывала, что Нагибин не доверял своим женам, и поэтому все гонорары направлял на сберкнижку своей матери Ксении Алексеевны. Он мать не только обожал, но и побаивался. Однажды пришел к нам на дачу и сказал, что в драке (!) потерял часы, подарок матери, и попросил папу одолжить свои, точно такие же – плоский, по тогдашней моде, «Полет». «Завтра съезжу в Москву, куплю и тогда отдам, а то мама рассердится». Боялся покойников. Не пришел на похороны моего папы – хотя так его любил. Когда умер его отчим, писатель 1930-х годов Яков Семенович Рыкачев, не спустился со второго этажа, пока тело старика не унесли.
Когда папа дружил с Нагибиным, тот был женат на Белле Ахмадулиной. О, как она была прекрасна! Однажды во время шумного застолья – вернее, уже «из-за столья», когда все бродят по квартире, – она вдруг обняла меня и поцеловала, и вскрикнула, смеясь: «Дениска! Прости меня за всё!»; непонятно, что она в виду имела; наверное, спьяну или по ошибке. Но мне стало чудесно. Тем более что мне было пятнадцать.
Потом – 1967 год. Мне уже шестнадцать. Зал Дома ученых на Кропоткинской. Ахмадулина читает стихи. Зал переполнен. Я стою за кулисами, потому что я из своих, из знакомых, из допущенных. Я ее почти не вижу. Иногда промелькивает тень, контур, взмах руки. Всего меня заполняет ее прекрасный, сильный, поющий, чуть-чуть ноющий и от этого еще более сладкий голос. Она читает «Мою родословную»: «Прощай же! Он прощается с тобой, и я прощусь. Прости нас, итальянка! Мне нравится шарманщик молодой, и обезьянка не чужда таланта…»
Меня крутит и уносит. Она читает еще и еще. Меня уносит дальше и дальше. Но вот она произносит: «Мне тридцать лет…» Я вздрагиваю. «Мне тридцать лет!» – вскрикивает она своим поюще-ноющим голосом. Уже не помню, строка это из стихотворения или это она просто обращается к залу, рассказывая о себе. Я выполоскан в проруби и выставлен на ледяной ветер. Ей тридцать лет? Тридцать? Не может быть! Она так прекрасна, так чудесна, волшебна, невероятна – и ей? тридцать? лет?
Мне всего шестнадцать, и для меня первый рубеж недоступной взрослости – двадцать лет. Ну, двадцать два года. Уже «взрослая женщина»; и уже наверняка чья-то женщина. Мне в ту сторону даже смотреть не надо. Разве тайком покоситься и вздохнуть. А тридцать лет – это второй рубеж. Тетенька. Соседка. Марьпетровна. Уже неинтересно. Меня больше не крутит и не уносит: ей ведь тридцать лет.
Однажды Ахмадулина читала стихи в Музее имени Пушкина, там есть небольшой лекционный зал. К ней подошел неизвестный старик и подарил ей бежевую папку с широкими тесемками, а она подарила эту папку мне.
Я развязал тесемки. На первой странице было написано: «Н.Гумилев. Избранные стихи из разных книг». Толстая пачка машинописи. Хорошая белая бумага. Первый экземпляр. Я никогда не слышал про такого поэта. Раскрыл наугад посередине и прочитал: «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, И руки особенно тонки, колени обняв…» На всякий случай я захлопнул папку, посидел минуты три, раскрыл снова и увидел: «Созидающий башню сорвется, Будет страшен стремительный лёт, И на дне мирового колодца Он безумство свое проклянёт…». Я помотал головой и в третий раз раскрыл наугад: «Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, изменяющем миры, Ты не знаешь, ты не знаешь,