Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван любил своих законных детей; Дарья не помнит случая, чтобы обругал или ударил кого-нибудь из них, но первого, Алешки, стыдился, как незаконного, и старался сбыть его то в гости к родственникам, то в степь на заимку. «Хоть и покрыт венцом, а все немножко незаконный, крапивник. Дальше от людей держать лучше», — рассуждал Иван про Алешку.
Ради этого высокого, лобастого, чернобрового красавца Алешки и ходил Павел к Черных. «Вот это дите, не то, что наша. Мне бы такого, мне», — завидовал он, слушая рассказы Дарьи Гавриловны, которые она насочиняла про своего первенца и любимца. Рассказывала она охотно и много.
«Алешка-то сам ведь раскулачился, сам. Его не неволили. Его оставить хотели. Когда задумали вывозить нас, Алешу в Совет позвали и говорят: „Так и так, мы знаем тебя. Отцу ты вроде чужой, в его дела не путался. Отец в ссылку пойдет, а тебя, если хочешь, в колхоз можем записать“».
Алеша спросил, куда меня пошлют, к кому припишут. Сказали, что меня, как жену, припишут к мужу.
«И далеко ли пойдут они?» — это опять мой Алеша.
«Да не близко».
«Ну, а солнце-то светит там?»
«Немножко светит».
«Ну, и меня пишите туда же, с матушкой. Я не оставлю матушку».
У Павла завтракали, когда при входе в балаган остановился Антон Куковкин, высокий босой мужик в мешковинных штанах и рубахе без пояса. При нем были две худенькие девчонки лет шести и семи, одетые тоже в грубую мешковину и тоже босые. Ноги, лица, волосы у них черны от грязи, и только по голубым глазам можно было думать, что мужик и девчонки белокожие и светловолосые.
— Тебе чего? — спросил Павел.
— Может, чего останется, — сказал мужик.
— Э, милай, не туда забрел. Сами последние крошки доклевываем. Знаешь, кто здесь?
— Знаю.
— А зачем прешься, если знаешь?
— Дочурки вывели. Давно жужжат: «Пойдем да пойдем Христа ради. Ты молчи, мы сами попросим». Уговорили вот.
— Просить не позор: отцы святые, мученики подаяньем жили. Только и тут соображать надо. Ну, кто подаст здесь? Сами нищие. Иди в улицы, в город, к счастливым, к вольным.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Раскулаченный я.
Павел бросил ложку, смерил мужика и девчонок глазами, на берегу было сотни три раскулаченных семейств, некоторые приехали издалека, месяца по два провели в дороге, оборвались, облохматились, но такого видел первого.
— Врешь, морочишь, — сказал Павел. — Будь какой угодно раскулаченный, все равно что-нибудь есть: заплатка на штанах суконная, поясок гарусной. А ты — голь, перекатная голь. От самого от рожденья, кроме этих штанов, наверно, ничего не было.
— Да немного поболе-то было… А раскулачили, истинно! — Куковкин перекрестился.
Павел заглянул в чугунок и поманил Куковкина.
— Заходи. Чем богаты…
— Девчонкам плесни, сам-то я и хлебом сыт. Хлеб-то спасибо, дают. А приварку месяц не видали. Истосковались девчонки. Видишь, на Христа ради решились.
Павел отдал чугунок девочкам: «Все ваше, до дна», — пощупал на Куковкине дерюжку и спросил:
— И где же такие кулаки проживали?
— Слыхал Каму?
— Сам немножко с Камы, по прадеду.
— Ну, жили мы там в починке… Леса у нас не уступят сибирским. Города, села, деревни большие редко. Все починки домов в пять, в семь. В нашем четыре было. Как началась эта самая коллективизация, приезжают и к нам из волости, из города. Человек шесть, а нас, говорю, всего четыре хозяина. Ну, собранье. Так и так… Свозите и ссыпайте все в одно место. Мы упрямиться не стали. Починок наш дружный был, у нас и раньше была своя коллективизация: хлеба попросишь — не откажут; скот по очереди пасли. Пастуха нанимать к четырем коровам не будешь ведь. Гостились все, свадьба ли, престол ли, празднуем всем починком. Кто родня, кто не родня — не разбирались. Ну, опросили нас, переписали. Потом спрашивают: «А кулак из четырех который?» — «Нету, говорим, такого. Мы все одинаковы». И верно, лошадей, коровенок — по одной, земле каждые три года передележ делали, молотили руками, жали серпом, в лавочку ходили на другой починок. Разнились только ребятами да баранами, и то не сильно. «Нету, говорим, наш кулак, пожалуй, на другом починке живет». На лавочника намекаем. «Как так нету? Быть этого не может. Наукой доказано, что в крестьянстве три звания: бедняк, середняк и кулак. И в каждой деревне всякое званье есть обязательно». — «Простите, говорим, если глупо скажем. Мы — люди лесные. К примеру, в деревне два дома либо один, из кого эти звания получаются?» Они как зашумят: «Кто у вас кулак? Сказывай! Вас четверо, и наука имеет к вам полное применение». Заставили нас выкладывать все друг про друга. Выложили. У всех: коровенка одна, лошаденка одна, ребят двое-трое, овец три-четыре штуки. Рожь жнем стоя, овес на коленках. Ржи у нас получаются порядочные, а овсы… То ли земля наша не глянется им, земля у нас глинистая, с белью, то ли от лесов порошит на них какой-нибудь пакостью. Лучше не сеять. Курица зайдет — видно. Жнем их на коленках, серпом прямо по земле водим. А чтобы на коленках волдыри не вскакивали, обнизываем коленки тряпками, а то еще надеваем старые шапки. Тряпье, как ни привязывай, сползает, а шапка вроде бы на голове сидит крепко.
Уехали. Живем мы, семена в один анбар ссыпали, лошадей и коров дома держим, хлева для них подходящего нету. Кур согнали в общий курятник, только они в первое же утро по своим дворам разболтались.
Не едут. Думаем: наверно, нашего кулака нашли где- нибудь. Вдруг бац, ночью звон у меня по окошкам. Бегу, открываю ворота. «Руки вверх! Ни с места!» — командуют мне… Поднял я руки, гляжу: у ворот телега и две верховые лошади. Трое мужиков. Один знакомый, Степка, сын лавочника из соседней деревни. Незадолго Степка этот от отца отрекся. На весь уезд написал в газете: «Отрекаюсь и ничего общего не имею». Через это забрал он большую силу в нашей волости. Степка при мне остался. Двое других кинулись в избу и выносят девчоночек, выносят, в чем они спали. Кинули девчоночек в телегу и поехали. А я, как теленок за матерью, сам иду.
Осмелился я, спросил, куда и за что гонят нас. Разъяснили, что кулак я, наемным трудом пользовался, и вот раскулаченный. Я в другой раз осмелился и говорю: «А не ошиблись вы, дорогие товарищи, воротами? Наш кулак в другом месте живет». Степка как зыкнет: «А кто бабушек да посиделушек наймовал?!» И хлесть меня поперек спины плеткой. Дело-то, видишь ли, такое: я второй год вдовый; надо мне в лес, в поле, ну, я веду девчоночек к соседям, либо к себе зову какую-нибудь слободную бабушку. Само собой, кормил посиделок-то, деньжонок давал им. Даром сидеть — день годом покажется. Сам я по простоте рассказывал, как маюсь. Думал, сочувствие будет. Когда уезжали мы — весь починок ревмя ревел. И до того, как овдовел я, жалели нас, девчоночек иной раз нарасхват брали: «Мы посидим, мы доглядим». А тут… и мужики не хуже баб ревели.
Девочки захныкали и прижались к отцовским коленям.
— Давно не рассказывал, думал — позабыли, ан помнят. — Куковкин посадил девчонок на колени. — Глупые… Теперь не тронут, теперь мы далеко.
— Так-таки и увезли в одних портах, босиком, как выбежал?
— В одних, босиком.
— И деньжонок не успел захватить?
— Сто рублей было, все остались на божнице.
— А нас по-благородному. И денег и хлеба разрешили. Я, к примеру, пудов двадцать всякого добра имею. — Павел перечислил добро: одежа летняя и зимняя, постели, обутки, самовар, посуда — и закончил: — Мы супротив тебя счастливцы. Нам жить можно. — И действительно, начинал чувствовать что-то вроде счастья.
Девочки насторожились, перестали есть. К ним подсела Секлетка, погладила грязные, клочковатые волосы.
— Ешьте, ешьте! И завтра приходите, завтра баня будет.
Они пришли. Секлетка нагрела воды, раскинула из двух одеял балаганчик и помыла там девочек. Старшая оказалась смугловатая, русая, младшая — и телом и волосом белая, как молоко.
Потом, закутав девочек в одеяло, Секлетка выстирала им платья.
Платьишки были странные, без воротника, без рукавов. Старшая объяснила Секлетке, что это не платья, а станушки, их носят под платьем.
— Рубашки?
— Ну, рубашки. Платья дома остались, платья были кубовые.
Скоро Куковкин стал у раскулаченных самым известным человеком. Одни, вроде Павла, ходили к нему радоваться: «С нами милостиво обошлись. Нам горевать стыдно». Другие злобствовать: «Вот она, советская власть, младенцев грабит». Законники учинили Куковкину допрос и решили: Куковкин — бедняк, самое большее — середняк (в бедных пермских местах счет идет по-своему), раскулачен неправильно, и советовали хлопотать о возвращении домой.
На берег к раскулаченным пришла комиссия из трех человек: два от городских властей, третий от Игарского строительства, Григорий Борденков. Они вызвали из каждой семьи по одному человеку — самых старших, — отвели их немножко в сторону и объявили, что раскулаченных повезут в Игарку. Потом Борденков зачитал, кому в какую баржу грузиться, и предупредил, чтобы, во избежание лишней давки и суматохи при посадке, табор загодя разделился на три части, согласно спискам.
- Хранители очага: Хроника уральской семьи - Георгий Баженов - Советская классическая проза
- Том 4. Солнце ездит на оленях - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Слепец Мигай и поводырь Егорка - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Парень с большим именем - Алексей Венедиктович Кожевников - Прочая детская литература / Советская классическая проза
- Горит восток - Сергей Сартаков - Советская классическая проза