Заказал неизвестные мне блюда. Так много, что съесть их мы были не в состоянии. В ресторане мы просидели довольно долго. Иосиф вдруг начал расспрашивать меня об Израиле. О нашей там жизни. «Когда-нибудь я обязательно приеду к вам, — сказал он, — хотя в Израиль меня не тянет». В его голосе я почувствовала обиду. «Вы уже были в стране? — спрашиваю. — Что-то произошло там?» — «Нет, не был. Но Израиль меня обидел». — «Как?» — изумилась я. — «Когда началась война Судного дня, — сказал Иосиф, — я хотел поехать добровольцем на фронт. Но в израильском посольстве мне отказали». — «Правильно сделали, — не сдержалась я. — Поэтам на войне не место». — «Вы, действительно, так думаете?» — серьезно спросил меня Иосиф. Я горячо стала убеждать его, что он не прав, что в израильском посольстве поступили абсолютно правильно, что воинов без него хватает[462].
По возвращении в Иерусалим Вейнгер получила письмо от Иосифа, в котором он просил написать ему
действительно предлинное письмо: про город-герой и про Землю Обетованную. Название для сказки. Вы мне, Эстер, больше, чем друг. Вы мне — весь Литейный; так что отпишите как следует за виту нову, ибо Вашими глазами — это почти что своими[463].
Факт милитаристско-патриотической вспышки Бродского подтверждается признанием другому приятелю, швейцарскому слависту Шимону Маркишу:
Есть миф, будто Бродский плохо относился к Израилю. Это чушь собачья. Я бы не стал этого рассказывать, потому что свидетелей у меня нет, но сейчас в «Иерусалимском журнале» были напечатаны мемуары, в которых автор [Вейнгер] слово в слово повторила то, что мне говорил Иосиф. Иосиф приехал в Америку в конце 73-го, как раз в разгар нашей Октябрьской войны, нашей войны Судного Дня. И вы знаете, что он сделал? Он побежал в израильское консульство и попросил, чтобы его отправили воевать в Израиль… Ему отказали. Не то чтобы он обиделся, но…[464]
Рис. 2. Обложка первой книги И. Бродского на иврите «Жертвоприношение Исаака» (Тель-Авив, 1969). Из колл. Гуверовского института
История станет выглядеть еще более правдоподобной, если вспомнить похожий импульс юного Бродского — его неудачную попытку поступления после седьмого класса во Второе Балтийское училище, где готовили подводников[465]. Парадокс, конечно, в том, что военные не приняли его туда как раз из-за национальности, пресловутого пятого пункта.
Примечание четвертое: Стишки и поэзия
В серьезную поэзию Бродский еврейскую тему почти не впускал, но как в шуточных стихах, так и в дружеских посланиях на случай — ее хоть отбавляй. В 1986 году Бродский писал в «Представлении», высмеивая риторику советской пропаганды с ее обсессивным вниманием к израильской военщине[466]: «Над арабской мирной хатой / гордо реет жид пархатый»[467]. Там же сколки бытового антисемитизма: сплетни («Вышла замуж за еврея») или неаппетитная метафора применительно к Ленину в мавзолее с использованием национального блюда гефельте-фиш — «разочарован / под конец, как фиш на блюде, труп лежит / нафарширован». Много лет спустя, явно сентиментальничая и приукрашивая, бывший сосед Бродских по коммунальной квартире на Литейном проспекте вспоминал Марию Моисеевну:
Она хорошо готовила, и соседи часто из нее вытягивали рецепты. Делилась она ими охотно. Кажется, учила она мою маму фаршировать рыбу. Это блюдо у Марии Моисеевны было одним из коронных. Впрочем, для нас многое из того, что она готовила, было ново. Мы ведь совсем не знали еврейской пищи[468].
Питая слабость к неполиткорректному, Бродский обожал еврейские анекдоты на грани фола[469], смакуя один незадолго перед отъездом:
Некто пришел к рабби и жаловался на какие-то боли или, кажется, неурядицы в семье, на что рабби глубокомысленно заметил: «Я думаю так: ехать надо»[470].
Хотя, как любой еврей, на генетическом уровне унаследовал память о том, что сделали с соплеменниками в культурной Европе через три года после его рождения. Как-то в Амстердаме в честь Бродского был организован прием, приуроченный к присуждению ему Нобелевской премии. Одной гостье-немке, явившейся с очень красивой кожаной сумкой, Иосиф сказал: «Мадам, какая великолепная сумка — она из человеческой кожи, я полагаю?»[471]
Холокост для Бродского не история, а метафора реальности: «И болонок давно поглотил их собачий Аушвиц» («Посвящается Джироламо Марчелло», 1993). Упомянутая за две строки до этого набережная, кишащая «подростками, болтающими по-арабски», заставляет задуматься о злободневном. В 1991–1992 годах Бродский наездами жил в Вашингтоне, работал на Капитолийском холме, прямо напротив здания Конгресса США. За политикой охотно следил[472] и даже порой встречался с сенаторами на деловых ланчах (например, с Ларри Пресслером от республиканцев; правда, очень скоро он подытожит: «По возрасту я мог бы быть уже / в правительстве. Но мне не по душе…»; «Ответ на анкету», 1993). Горячо обсуждавшаяся в начале девяностых тема интенсивных арабо-израильских переговоров витала в воздухе — и не только американской столицы. Начавшийся с мадридской конференции 1991 года и секретно продолжавшийся в Осло переговорный процесс кульминировал так называемым Норвежским соглашением, которое было наспех подписано 13 сентября 1993 года израильским премьер-министром Ицхаком Рабиным и председателем ООП Ясиром Арафатом при посредничестве Билла Клинтона. Бродский адресовал новоизбранному президенту США ироническое послание в стихах, предупредив его о переменчивости настроений избирателей («То the President-elect»).
При кажущейся дистанцированности Бродский, по-видимому, довольно болезненно воспринимал все происходящее на Ближнем Востоке — особенно неспровоцированное насилие. В стихах, написанных по-английски («Song of Welcome», 1992):
Here’s your blade, here’s your wrist.Welcome to playing your own terrorist;call it your Middle East[473].
(Вот тебе бритва и вот запястье.Воображай из себя террориста;зови это ближневосточным предместьем.
(Пер. наш. — Ю.Л.)
Бродский и сам любил словесные выходки, время от времени взрывая рамки приличия этническим моветоном. В переписке и в шуточных стихотворных обращениях он попеременно то бравировал своим происхождением, то подтрунивал над ним, или выпячивал, издеваясь, как в натянутом противопоставлении еврея и славянина —
Пусть я — аид, пускай ты — гой,пусть профиль у тебя другой,пускай рукой я не умею,чего ты делаешь ногой.
(Барышникову)[474];
или
…я вновь в Венеции — Зараза! —Вы тут воскликнете, Андрей.И правильно: я тот еврей,который побывал два разав Венеции. Что в веке данномне удавалось и славянам…
(А. Сергееву, 1974)[475],
то вызывая в памяти пафосный образ пророка, —
Ступайте все же в дом к Людмиле.Войдя, скажите так: Не мы лиотныне новые скрижали?Хотим, чтоб нас к груди прижали.
(Л. Штерн на книге «Часть речи», 1977)[476],
или, с легкой вариацией, в панегирике ресторатору —
…Прощенья нет подобной твари!(Плюс — иудей!)И нет мне места в «Самоваре»среди людей! <…>
Теперь мне пищей, вне сомнений,одна маца.Ни шашлыка мне, ни пельменей,ни холодца,
Ни рюмки даровой отныне!..Душою стар,войду я, как Моисей в пустыне,в ближайший бар…
(1991)[477],
хотя в более серьезных контекстах ему нравилось отождествлять себя с другим библейским героем — разумеется, тезкой («и мой знаменитый тезка ощущал нечто похожее, пытаясь истолковать сны фараона»[478]) или отцом тезки («…Жил в плену у ангелов. Ходил на вурдалаков. / Сбегавшую по лестнице одну / красавицу в парадном, как Иаков, / подстерегал»[479]; и не от этого ли лестничного пролета, возведенного ангелом, строки из «Рождественского романса»: «Блуждает выговор еврейский / На желтой лестнице печальной»?). Время от времени в «высокой» поэзии Бродского вдруг проскользнет еле различимая тень — как в «1867» меж музыкой аргентинского танго и голливудским кино — фонетическая память о музе одесского фольклора с еврейским акцентом[480], впитанная с молодежными увлечениями ресторанным патефонным самиздатом: