Кеннет, головой в бачок окунули, чтобы больше не вздумал краплеными картами играть.
— А он, — сказал Кеннет, — опять свои крапленые карты в ход пускает.
И добавил: Гарвард за многие ужасные вещи можно винить, за казнь Сакко и Ванцетти, например, но за то, что из Гарварда вышли личности вроде Нильса Иохансена, университет не отвечает.
— Он сроду ни на одной лекции не был, ни одной курсовой не сдал, книжки не прочел, пока там отирался. Его к концу второго курса оттуда в шею погнали. Да, — говорит, — мне его жалко. Я даже могу его понять. А чего бы он в жизни достиг без крапленых карт? Подумайте-ка, почему с вами ему этот фокус с краплеными картами удался? Да потому что есть законы, позволяющие увольнять каждого, кто выступит на защиту своих коренных прав, и такие законы — они-то крапленые карты и есть. И полиция, которая его собственность охраняет, а не ваши неотъемлемые права, — тоже крапленая карта.
Уистлер начал опрашивать уволенных, выяснял, много ли сам Иохансен понимает в шлифовальных станках. В точку попал! Тогда рабочих проще всего было расположить к себе, заставив их обличать общество убедительнее любого философа, таким вот способом: пусть рассуждают о том единственном предмете, который знают вдоль и поперек, даже слишком, — о работе своей.
Послушали бы вы их! Один за другим они свидетельствовали, что отец Иохансена, дед его, конечно, были страшные мерзавцы, но по крайней мере умели производством управлять. Материал, и только самого высокого качества, поступал тогда на завод точно в срок, оборудование содержалось в исправности, туалеты, отопление — все работало, как положено, и кто халтурил, того наказывали, а кто добротно свое дело делал, поощряли, и в жизни такого не бывало, чтобы отгрузили покупателю станок с изъяном, и прочее, и прочее.
Уистлер спрашивает: а из вас мог бы кто-нибудь лучше заводом управлять, чем Нильс Иохансен? Один выступил вперед и от имени всех говорит: «Подумаешь тоже, да кого угодно ставь».
Тогда Уистлер еще вопрос задает: вы как считаете, справедливо это, чтобы кто-то целый завод по наследству получал?
И этот, который вперед вылез, подумав, говорит:
— Нет, какая ж справедливость, если он на завод заглянуть боится и всех на заводе боится. Нет, милок.
Эта стихийная мудрость до сих пор производит на меня впечатление. Думаю, так бы и Богу надо молиться время от времени, что-нибудь вроде такой вот разумной просьбы к Нему обращать: «Боже Всемогущий, охрани меня во веки веков от того, чтобы мною командовали люди, которые всего боятся».
Кеннет Уистлер пообещал нам, что скоро настанет время, когда рабочие заберут себе заводы и будут на них трудиться во благо человечества. Тогда вся прибыль, которая разным захребетникам достается да продажным политиканам, будет принадлежать самим рабочим, а также старикам, немощным и сиротам. Все, кто способен трудиться, будут трудиться. Останется только один класс рабочий класс. Черную работу будут поочередно выполнять все без исключения, и, например, врач пусть раз в году с недельку мусорщиком повкалывает. Никаких предметов роскоши производить не станут, пока не удовлетворены основные потребности любого гражданина. Медицина будет бесплатной. Продуктов будет полно, и все доброкачественные, а к тому же дешевые. Особняки, отели, офисы — все это превратят в жилые дома с небольшими квартирами, чтобы у каждого была крыша над головой, и неплохая. А квартиры будут по жребию распределяться. И никаких больше войн, никаких тебе государственных границ, потому что все в мире станут единым классом с одними и теми же интересами — пролетарскими интересами.
И так далее, и тому подобное.
Умел же он всех очаровывать!
Мэри Кэтлин шепчет мне на ухо:
— Ты будешь такой же, как он, правда, Уолтер?
— Постараюсь, — говорю. Хотя стараться и не думал.
Знаете, в этой автобиографии мне всего труднее все время приводить доказательства, что никогда я не был серьезным человеком. За долгие годы много раз я попадал во всякие переделки, но всегда волей случая. Ни разу я не рисковал жизнью, даже комфортом своим не жертвовал во имя человечества. Стыд и позор!
Те, кто уже раньше Кеннета Уистлера слышали, стали его упрашивать, чтобы рассказал про пикеты перед Чарлзтаунской тюрьмой, где были казнены Сакко и Ванцетти. Странно думать, что теперь приходится объяснять, кто такие Сакко и Ванцетти. Недавно спрашиваю служащего РАМДЖЕКа Исраела Эделя, в прошлом ночного портье отеля «Арапахо»: вы про Сакко и Ванцетти слыхали? — Ну как же, говорит, бандиты эти из чикагских богачей, изобретательные были убийцы. Он их с Леопольдом и Лебом спутал.
Почему у меня это пробуждает грустные чувства? В молодости мне казалось: историю Сакко и Ванцетти будут часто вспоминать со слезами на глазах, никогда о них не забудут, и сделаются они со временем такими же всем известными, как Иисус Христос. Думал: если нынешним людям потребуется по-настоящему глубоко осмыслить свою жизнь, вот им пример Страдания и Искупления — мученическая смерть Сакко и Ванцетти на электрическом стуле.
Вы сами посмотрите, последние дни Сакко и Ванцетти действительно были страданием и искуплением: истинная современная Голгофа, ведь одновременно казнили трех низкородных. Только на этот раз невинным был не один из казненных, а двое. Двое на этот раз безвинно были казнены.
А виновным был знаменитый вор и убийца по имени Селестино Мадейрос, которого судили за собственные его дела. Когда суд шел к концу, он признался, что им совершены и те убийства, за которые были казнены Сакко и Ванцетти.
— Зачем он это сделал?
— Увидел, как жена Сакко с детишками приходила, — сказал он, — и пожалел детишек-то.
Представьте себе, как эти слова произнес бы хороший актер в современной пьесе про страдание и искупление.
Мадейрос умер первым. Лампочки в тюрьме мигнули три раза.
Вторым умер Сакко. Из всех трех только у него была семья. Актер, которому дали бы эту роль, должен был бы создать образ очень умного человека, но боящегося что-то серьезное сказать свидетелям, когда его прикручивали к электрическому стулу, английский был для Сакко неродным языком, а языки ему давались туго.
Сказал он только вот что:
— Да здравствует анархия! Прощайте, жена, ребенок и все мои друзья. Всего вам хорошего, джентльмены, — сказал он. — Прощай, мама. — По профессии он был сапожник. Лампочки в тюрьме мигнули три раза.
Последним был Ванцетти. Сам уселся на стул вслед за Мадейросом и Сакко, хотя никто ему не говорил, что уже пора на этот стул садиться. И к свидетелям обратился, не