ей сказать, как звали хозяина этой кофейни, но уж про физическую его особенность, которой он сразу выделялся среди остальных, конечно, упомянул. «У него рука сожженная, — говорю, — вроде сгоревших чипсов».
— Надо же, святой с сожженной рукой, — сказала она задумчиво.
— Да, — говорю, — и ты сама видела, как я столкнулся на улице с человеком, которого считал своим злейшим врагом. Тот самый высоченный, даже голубоглазый мужчина с портфельчиком. Ты же слышала, он простил мне все плохое, что я ему сделал, на ужин к себе пригласил, навещу его вскоре.
— Как его звали-то? — спрашивает.
— Леланд Клюз.
— Святой Леланд Клюз, — сказала она почтительно. — Видишь, как ты мне уже помог! Сама бы я в жизни ни одного из этих прекрасных людей не встретила. — И она продемонстрировала маленькое чудо запоминания, перечислив одно за другим имена этих прекрасных людей в том порядке, как я их называл: — Клайд Картер, доктор Роберт Фендер, Кливленд Лоуз, Исраел Эдель, человек с сожженной рукой, Леланд Клюз.
Сняла один из своих баскетбольных кедов. Не тот, где у нее чернильница лежала с ручками, бумагой, завещанием и прочим. В том кеде, который она с ноги стянула, всякие бумажки понапиханы, дорогие ей по воспоминаниям. Мои лицемерные любовные письма тоже там были, я говорил. Но она-то мне другое показать хотела, фотографию, на которой, как Мэри Кэтлин выразилась, «два самых моих любимых мужчины».
На этом снимке мой былой идол Кеннет Уистлер, выпускник Гарварда, ставший профсоюзным лидером, трясет руку низкорослому, с виду глуповатому юнцу-студентику. Этот студентик — я. Уши у меня — прямо не уши, а две компотницы.
Тут-то и заявилась полиция меня забирать.
— Я добьюсь твоего освобождения, Уолтер, — заявила Мэри Кэтлин. — А потом мы вместе добьемся освобождения всего мира.
Честно говоря, хорошо было, что я от нее отделался. Хотя пытался сделать вид, что так это печально — разлучают, мол, нас.
— Береги себя, Мэри Кэтлин, — сказал я. — Похоже, мы с тобой надолго прощаемся.
17
Я повесил эту фотографию с Кеннетом Уистлером, сделанную осенью тысяча девятьсот тридцать пятого, в самый апогей Депрессии, на стене своего офиса в корпорации РАМДЖЕК, она теперь рядом с циркуляром насчет украденных кларнетов. Снимала Мэри Кэтлин, которой я дал свою камеру с гармошкой, и было это утром после того, как мы первый раз слушали, как Уистлер говорит с трибуны. В Кембридж он приехал прямо из округа Харлан, штат Кентукки, где работал на шахте и был председателем на всех профсоюзных митингах, — теперь ему предстояло выступить на митинге, созванном с целью сбора средств на нужды местного отделения Интернационального братства шлифовальщиков-монтажеров. Братством этим тогда командовали коммунисты, а теперь там всем заправляют гангстеры. Так получилось, что свой срок в тюрьме на авиабазе Финлеттер я начал отбывать как раз в тот день, когда из заключения освободился пожизненный президент ИБШМ. Пока он отсиживал, все дела вела, не покидая своей виллы на Багамах, его дочка. Он ей все время звонил. Рассказывал мне, теперь у него в организации одни только черные да испаноязычные. А в тридцатые годы Братство было сплошь белым, что тебе скатерть накрахмаленная, — все больше скандинавы. Тогда, в добрые старые деньки, черных или по-английски говорящих с испанским акцентом туда бы, наверно, и не приняли.
Другие времена.
Выступал Уистлер вечером. А днем, за несколько часов до митинга, мы с Мэри Кэтлин первый раз в койку легли. Для нас глупые были — близость каким-то образом естественно соединялась с восторженным ожиданием, что вот скоро услышим и увидим святого, может, к нему даже прикоснемся рукой. И мне казалось: если предстоит со святым общаться, самое правильное предстать пред ним Адамом и Евой, от которых так и разит яблочным соком, разве нет?
Местечко мы с Мэри Кэтлин подыскали в квартире доцента антропологии, которого звали Артур фон Штрелиц. Он изучал уклад быта охотников за головами с Соломоновых островов. Говорил на их языке, уважал их табу. И они к нему с доверием относились. Он был неженат. Постель стояла неубранной. А квартира находилась на Брэттл-стрит, четвертый этаж стандартного дома.
Маленькое примечание для анналов: в этом доме и вот именно в этой квартире потом будут снимать очень популярный кинофильм «История любви». Картина вышла на экран, когда я начинал работать в администрации Никсона. Мы с женой решили ее посмотреть, когда она шла в Чеви-Чейз. Там про богатого студента родом из англосаксов, который женится на бедной студентке-итальянке, хотя отец его решительно против, — в общем, все выдумано. Итальянка от рака умирает. Родовитого папу прекрасно сыграл Рей Милланд. Сцены с ним самые лучшие в фильме. Рут проплакала от первого кадра до последнего. Мы сидели в самом крайнем ряду по двум причинам: я там мог покурить и никого сзади не было, кто начал бы выступать, — ну и толстуха. Плохо только, что мне никак не удавалось сосредоточиться, вникнуть в происходящее, ведь очень уж знакомой оказалась квартира, где развертывались многие эпизоды. Так и ждешь, вот сейчас Артур фон Штрелиц появится, или Мэри Кэтлин О’Луни, или я сам.
Мир тесен.
Мы с Мэри Кэтлин могли располагаться в этой квартире на весь конец недели. Фон Штрелиц отдал нам ключи. А сам уехал в КейпЭнн навестить каких-то своих приятелей из немецких эмигрантов. Было ему тогда лет тридцать. Мне казалось — какой старый. Происходил он из Пруссии, из аристократической семьи. Преподавал в Гарварде, а тут весной тысяча девятьсот тридцать третьего Гитлер становится диктатором Германии. Фон Штрелиц отказался вернуться на родину. Попросил вместо этого, чтобы ему дали американское гражданство. Отец, который и раньше с ним никаких отношений не поддерживал, станет командующим корпусом СС и умрет от воспаления легких под Ленинградом. Я знаю, как его отец умер, потому что про него говорилось на заседаниях Нюрнбергского трибунала, а я там ведал размещением и питанием делегаций.
Да, уж правда: мир тесен.
Папаша его, получив в письменной форме приказ от Мартина Бормана, которого в Нюрнберге судили in absentia[46], распорядился расстреливать всех — и военных, и гражданских, — кого захватят в плен при осаде города. Таким способом пытались деморализовать защищавших Ленинград. Кстати, Ленинград построен еще позже, чем Нью-Йорк. Подумать только! Нет, представляете: знаменитый европейский город, полным-полно всяких памятников, оставшихся со времен русской империи, — стоит осаждать! — и вдруг узнаешь, что Ленинград гораздо моложе Нью-Йорка.
Артуру фон Штрелицу