Случалось, что вспыхивал он не сам по себе — помогали иные, порой вовсе того не желая, как в случае с тем же князем Горбатым. Мало того что тот на каждом пиру все время ударялся в воспоминания о славных деньках под Казанью, о которых Иоанн по вполне понятной причине ничегошеньки не помнил. Но это еще полбеды — терпел Иоанн до поры до времени. А потом… Дернул же князя черт за язык сказать на пиру, когда Иоанн, изрядно подвыпив как обычно, расстегнул ворот рубахи, чтоб дышалось посвободнее:
— Государь, а где же твой шрам, что тогда под Казанью?..
Иоанн как-то сумел отговориться, сославшись на своего лекаря, знатно ведающего раны и умеющего учинить такие припарки, от которых в скором времени рубцов не остается вовсе. Так ведь не унялся дурень, принялся выпрашивать этого лекаря для себя, чтоб тот и ему эти припарки учинил, а то, вон, куда ни глянь — всюду шрамы. Конечно, боевыми рубцами принято гордиться, и воину оно в почет, согласился он с Иоанном, но уж больно чешутся треклятые к непогоде.
— Пришлю лекаря, — зловеще пообещал царь. — Для тебя, Ляксандра Борисыч, все что хошь.
И прислал, не заставил себя долго ждать. Но не лекаря. Ни допросов, ни прочих формальностей не было вовсе, а государево обвинение гласило туманно и крайне лаконично: «За великие их изменные дела». Далее же говорилась в нем сущая нелепица. Дескать, князь Горбатый-Шуйский вознамерился возвести на царский трон одного из суздальских князей. Доказательств тому, пускай и облыжных, не приводилось вовсе. Безвестного кандидата в цари, хотя бы из приличия, даже не пытались искать. Хотя никто при всем желании не смог бы и опровергнуть сказанного. Вот я считаю, что ты думаешь обо мне худо, имеешь черный умысел — и чем тут доказать обратное? Да ничем. Получалось очень удобно.
Сына его, Петра, он поначалу не хотел трогать, но потом подумалось: «А вдруг отец поделился с ним своими сомнениями насчет рассосавшихся царских рубцов? Нет уж. Тем более мальчишке всего семнадцать лет. В таком возрасте мало кто язык на привязи держит». Заодно повелел присовокупить и окольничего Головина — все ж таки тесть. Мало ли, что ему зятек поведал. Так что на Лобное место они вышли втроем. Первым лег под топор мальчишка, однако Александр Борисович, не желая видеть смерть сына, строго заметил:
— Не гоже поперед батьки лезть. Родители допрежь детей уходить должны, — и, отстранив его, сам положил свою голову на плаху.
После того как топор смачно разрубил его шейные хрящи, сын поднял отрубленную голову отца, поцеловал ее и только после этого принял смерть. Так и пресекся род Горбатых.
Случалось и иное, когда Иоанн вдруг просыпался в холодном поту и с ужасом вспоминал: «А ведь новая дворня тоже могла оказаться засланной?!» И тут же звал Афанасия Вяземского, которому он пока доверял без меры — сам выбрал из молодых, — и наказывал всех проверить, всех опросить, и ежели что…
После этого в царском архиве появился еще один ящик со ставшим символичным в конце XX века номером двести. В нем хранились опросные листы всех дворовых людей, входивших в обслугу нового дворца Иоанна — «сыски родства ключников, и подключников, и сытников, и поваров, и хлебников, и помясов…».
В тот же год и по причине того же страха, памятуя, какую власть держали в боярской Думе суздальцы Шуйские, а их при Адашеве только боярский чин носило пятеро, да еще трое служили по княжеским спискам, Иоанн повелел… нет, не убивать. Уж больно много получалось народу, ведь помимо суздальцев есть еще и князья ярославские, и ростовские, и стародубские. Тут в один мешок всех не упрятать — прорваться может. Проще… сослать. И «послал государь в своей государевой опале князей Ярославских и Ростовских и иных многих князей и дворян и детей боярских в Казань на житье и в Свияжский град и в Чебоксарский город и жити в Казани городе»[59].
В их числе были ярославцы Булгаковы-Куракины и Сицкие, Шестуновы и восемь Щетининых, да вдвое больше Засекиных, ростовчане Катыревы и Темкины, Яновы да Приимковы, стародубцы Кривоборские и Ковровы, Ромодановские и Гундоровы, Пожарские и Гагарины. Заодно дочистили до конца род Адашевых, происходивший из дворян Ольговых, загнав в Казань восемнадцать одних только Путиловых-Ольговых.
А к тому времени был выстроен и отделан новый царский двор на Арбате. Расположенный напротив Ризоположенских ворот Кремля, он внушал почтение одним своим видом — в такой не ворвешься. Не терем — замок. Мощная стена на сажень от земли из тесаного камня. Правда, остальные две сажени — уж больно торопил государь — из кирпичей. Выходившие к Кремлю ворота, окованные железными полосами, украшала фигура льва, который многозначительно раскрыл свою пасть, обратив ее в сторону земщины. На шпилях терема гордо возвышались черные двуглавые орлы. Стены днем и ночью охраняли несколько сот опричных стрелков. Сразу после крещенских праздников, 12 января 1567 года, Иоанн туда и переехал.
Ну теперь-то уж все, можно бы и угомониться. Но нет. Радость длилась недолго, всего несколько дней, а потом, вначале слабо, дальше сильнее и сильнее стало томить прежнее беспокойство, постепенно переходящее в страх. Что-то томило и угнетало, набегая волнами, словно морской прибой, а когда отступало, то оставляло на песке Иоанновой души такое, что лучше и не глядеть.
Как ни странно, но полный покой царь находил лишь в одном месте, и было оно… его недавним узилищем. Впервые он это ощутил, когда попал туда просто из желания посмотреть на свое прежнее обиталище, но уже не как узник, а как властелин. «Посмотрю и спалю», — бурчал он себе под нос, приближаясь к избушке. Посмотрел… и отчего-то пронзительно защемило в сердце. Почти с ужасом, сам себе не веря, он вдруг осознал, что именно тут, в этих ненавидимых им некогда стенах, он никого и ничего не боялся.
Нет, было раз, когда проведать его приехал Подменыш. Ох и перепугался тогда Иоанн. «Да тут любой на моем месте струхнул бы, — оправдывался он перед самим собой. — Повелел бы, и все. Пускай не старцы — они бы на такое не пошли, но долго ли ему самому? Рук марать неохота? Так и не надо. Вон, повороши кочергой в печи да выброси из нее на пол перед самым уходом пару горящих поленьев. От единой свечки половина Москвы сгорает, так что от тех головней вмиг бы изба занялась — не уймешь».
Но это был единственный раз, а все остальное время в избушке веяло уютом, покоем и тишиной, нарушаемой лишь вдумчивым неторопливым голосом одного из старцев, читающего какую-нибудь из святых книг.
«А ведь если бы не они, я бы и к чтению не пристрастился, и писание не постиг. Иное из того, что им больше всего полюбилось да по двадцать-тридцать разов читалось, и вовсе наизусть запомнил», — с каким-то умилением подумал он. И душа, заскорузлая от проливаемой крови, стала как-то высвобождаться из ссохшихся оков, понемногу очищаясь. Так, самую малость, краешком. Или она с этого краешка была еще вовсе незапачканной? Кто ведает.