— Дьявольская гордыня! — застонал монах. — Искуситель внушил тебе эти безумные слова!
— Той ночью, — продолжала Доротея, — когда я собиралась лечь почивать и снимала с волос сеточку, вот тут-то и является мне…
— Страшное чудище?
— Юноша бледный и печальный, но красивый, очень красивый.
— Он явился в облаке зловонной серы? Он был козлоногий?
— Нет, он явился в нимбе красноватого света над вьющимися белокурыми волосами.
— Пресвятая Дева! Несомненно, это был инкуб.
— Инкуб? — повторила, удивившись, Доротея.
— Так мы называем дьявола, когда он принимает облик мужчины, дабы осквернить женщину и насмеяться над несчастной, подобной тебе.
— Ни о каком осквернении и насмешке и речи быть не может, ведь мы всю ночь провели в целомудренных разговорах. Он поведал мне свою жизнь день за днем; я узнала, что он наследный принц, изгнанный из царства своего отца из-за минутного непослушания, и что, в то время как отца его все славят, с обожанием произнося его имя, сына-мятежника ненавидят и осыпают проклятиями. Когда я узнала, что его никто не любит, когда я прониклась его безмерным несчастьем, я почувствовала, что люблю его, и возмечтала о том, чтобы моя любовь восполнила все утраченное им, даже царство славы. На рассвете он ушел, но вернулся следующей ночью, захватив с собой флакончик с благовониями, которыми он натер ступни мои и ладони, и я вылетела через окошко. Мы пересекли обширные пространства и, опустившись на землю, вошли в очень глубокие, разверзшиеся в лоне высоких гор пещеры, своды которых казались усыпанными алмазами. Там теснилась огромная толпа, признававшая власть моего господина, и у подножия его трона толпилось множество прекрасных женщин, куртизанок, королев и богинь, от златокудрой Венеры и смуглой Клеопатры до ненасытной Мессалины и самоубийцы Лукреции.[90] Я словно бы почувствовала в своем сердце уколы ревности, но тут я увидела, что он равнодушно, ни на кого не глядя, отстранил всех, и услышала: «Не бойся, я не похож на Другого, я не создан для всех… Я принадлежу тебе, Доротея, но и ты принадлежишь мне в жизни и в смерти». Каждую ночь, когда било двенадцать, я ждала его, и шла за ним, и была счастлива.
— Не называй счастьем гнусности, которыми тебя развращает враг Божий! — гневно возразил доминиканец.
— Но я не совершила ничего гнусного! — высокомерно ответила Доротея. — Первое, о чем мы договорились — он и я, — это о том, что любовь наша будет любовью наших душ, и мы сдержали договор. Мой господин мог бы удержать меня цепями материи, но его гордостью было обладание моей душой, только моей душой, и с моего согласия. Тысячу раз я повторяла себе, что благодаря мне он может торжествовать победу, которая, казалось, доступна только Богу: быть любимым духовно, без тени вожделения. Зато я знаю, что у меня нет соперниц и что я единственное сокровище своего господина. И ничего не значат для меня ни позор, ни пытка, на которые вы меня обрекли. Я хочу смерти. Чем раньше зажгут для меня костер, тем скорее я соединюсь с Ним.
И, повернувшись к монаху спиной, одержимая уткнулась лицом в угол, твердо решив не говорить более ни слова.
Когда доминиканец вышел из темницы закоренелой грешницы, он зарыдал, целуя распятие, висевшее на его тяжелых четках:
— Зачем Ты только позволяешь, Иисусе, чтобы сатана, смеясь, принимал Твой облик!
БУРГУНДОЧКА
(перевод В. Михайлова)В тот день, когда я обнаружила эту легенду в старинной францисканской хронике, пожелтевшие страницы которой оставляли на моих любопытных пальцах тончайшую пыльцу — свидетельство неустанной работы моли, я на мгновение задумалась, прикидывая в уме, не покажется ли подобная история, поучительная для наших простодушных прапрадедов, скандальной в наш век. Ибо на каждом шагу я убеждаюсь, что, если в мире и не прибавилось зла, недоброжелательности в людях стало больше и что никогда писатель не нуждался в такой осмотрительности, как в наши дни, чтобы, упаси бог, не переиначили его слова, не истолковали превратно его намерения и не нашли бы в его невинных писаниях чего-нибудь такого, чего у него и в помыслах не было. Так что мы шагу боимся ступить и, да простят мне это не совсем удачное сравнение, держим ухо востро, боясь написать что-нибудь неприличное или впасть в какую-нибудь ересь.
Но так уж мы устроены, что стоит какой-то мысли понравиться нам, задеть нас за живое, она уже так легко не выходит у нас из головы, шевелится и ворочается там, как зародыш в материнской утробе, стремясь вырваться на волю из своего тесного узилища и увидеть свет. Вот и я, с тех пор как прочитала эту чудесную историю, которую — сомнения прочь — я сейчас расскажу вам, кое-что опустив, а кое-что добавив, постоянно пребывала в обществе моей героини, и ее приключения представлялись мне как бы рядом виньеток из требника, отороченных золотой каймой и причудливо раскрашенных, или чем-то вроде витражей готического собора, где фигуры одеты в темно-синие, пурпурные и амарантовые одежды.[91] О, как хотела бы я обладать искренностью и наивной простотой старого хрониста, чтобы начать словами: «Во имя Отца и Сына!»
1
Было это много-много лет, а точнее сказать, столетий назад. В те дни, когда Франциск Ассизский,[92] обойдя перед тем многие земли Европы, проповедуя бедность и покаяние, разослал во все концы света своих учеников, дабы они продолжали нести людям слово Божье.
На улицах самых маленьких городков и деревушек Италии и Франции часто можно было увидеть тогда босоногого странствующего проповедника в короткой рясе, который прямиком направлялся на главную площадь и, взобравшись на камень или на кучу мусора, произносил горячие проповеди, обличая пороки и укоряя слушателей за слабость их любви к Господу. Когда проповедник спускался с возвышения, временно послужившего ему амвоном, поселяне с жаром оспаривали друг у друга честь предложить ему пристанище, очаг и ужин.
Между тем существовал, однако, в окрестностях Дижона уединенный хуторок, в ворота которого ни разу не стучала рука ни божьего странника, ни наставника в вере. Так удален он был от всех дорог, что лишь торговые люди из Дижона[93] изредка наведывались туда, когда приспевала пора купить славного винца, ибо надо сказать, что хозяином хутора был известный в округе богатей-винодел и подвалы его были полны бочек, а амбары зерна. Был он колоном[94] могущественного аббатства, вот уже много лет арендовал у своих сюзеренов кусок доходной землицы, и, как поговаривали, ветер у него в карманах не гулял. Сам он это всячески отрицал; был скуп, прижимист, не очень-то щедр на харчи и жалованье для своих поденщиков, никогда не давал никому и полушки даром, и единственная расточительность, которую он позволял себе, — это привезти иногда из города новый чепчик или золотую брошку для своей единственной дочери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});