Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка безропотно принимала жизнь во всех ее реалиях, такой, какая она есть, — осязаемой и трехмерной. Она никогда не спрашивала, почему жизнь такая, а не иная, и может ли она вообще быть иной — более привлекательной или, скажем, более справедливой. Для нее жизнь была данностью, реальностью, бытом — с заботой о нашем пропитании, с походами в городскую баню в пятницу и посещением синагоги в субботу, с мелкими ссорами с соседками и сотни раз рассказанной историей своей помолвки с Гулякой, словно событие произошло в прошлую среду, а не более полувека назад. Именно об этом бабушка рассказывала охотно и со всеми подробностями взамен обязанности в сотый раз выслушивать известные всему кварталу такие же подробные рассказы о помолвках соседок, старых евреек пятисотлетнего возраста, к тому же с целым полком внуков и правнуков впридачу.
Бабушкины мечты не выходили за пределы нашего квартала, вернее за тот перекресток, где наша улица соединялась с бульваром Царя Освободителя, который вел к вокзалу и для удобства назывался просто Бульваром, так как другого в районе не было. Там стояла сапожная будка старого турка Исмета. После каждого жаркого лета и золотой фракийской осени наступало время грустных унылых дождей, и тогда пловдивские бездомные собаки, промокшие до глубины своих безропотных собачьих душ, поджав хвосты, задумчиво искали место, где в одиночестве могли бы лечь и умереть. Но всегда находился кто-нибудь, готовый походя пнуть их, и псы все никак не могли спокойно расстаться со своей собачьей жизнью.
Но не о собаках тревожилась моя бабушка, а о том, что с сезоном дождей наступала школьная пора. Когда вместо беззаботной прохладной пыли на улицах надолго воцарялась непролазная грязь, для которой позарез требовалась обувь. А ее-то у меня и не было по той простой причине, что мои ноги росли быстрее скромных бабушкиных сбережений, которые она держала в строгой тайне от деда Гуляки.
Короче говоря, в отличие от деда, она не увлекалась фантазиями, а мечтала о чем-то вполне реальном и иногда даже выполнимом.
Одним из таких выполнимых желаний евреек нашего квартала, как я уже упоминал, был рассказ о помолвке — любимая и неисчерпаемая тема, нечто наподобие латиноамериканского телесериала.
Мыльная опера о помолвке, давно уже знакомая всем соседкам, разыгрывалась обычно под виноградной лозой в каком-нибудь тихом дворике еврейского квартала. Там хозяйка, нередко это бывала сама бабушка Мазаль, угощала гостей кофе, чтобы соответствующим образом настроить их на пространную, исполненную волнующих подробностей романтическую эпопею. Кофе, разумеется, был сварен по-турецки — смесь из настоящего кофе и поджаренного нута или пережженной ржи. Давно установленная пропорция соблюдалась как нерушимая догма, как одиннадцатая Божья заповедь, и определялась по-испански как «уно и уно», что значит «один к одному». Но было бы большим заблуждением считать, что речь идет о соотношении одной части кофе к одной части турецкого гороха. В понимании старых евреек догматизированная пропорция означала количество кофе, купленного на один лев, и соответствующего суррогата — также на один лев. Образованному читателю, знакомому с азами элементарной арифметики, нетрудно сосчитать результаты подобной алхимии, если учесть, что зерна кофе стоили в двадцать раз дороже другого компонента напитка.
Хочется добавить, что благодаря нашим бабушкам, хлопотавшим у маленьких жаровен с древесным углем, их консерватизму и нежеланию изменить что-либо из того, чему они научились у своих бабушек, а также их упорству, с каким они пели свои ветхозаветные песни на языке «жудезмо», не желая выучить новые песни на каком-то другом языке, благодаря тому, что они упрямо следовали традиции и не исповедовали никакой иной веры, кроме веры наших дедов, сефарды — переселенцы из Испании — не были поглощены иноязычными, иноверческими волнами, которые нередко превращали скалы в песок, а целые народы — в воспоминание.
А ураганных волн и испытаний на их долю выпало о-го-го сколько, да еще каких!
Кроме войн, землетрясений и наводнений случались и другие, значительно более тяжкие времена и для моей бабушки, и для Гуляки, как, впрочем, и для остальных евреев. Не только в квартале Среднее Кладбище, но и на всей нашей земле, да и в соседних странах тоже. Очень тяжелые времена, но не о них мы станем говорить, потому что тогда я был слишком маленьким, чтобы осознать всю их трагическую сущность. Но я хорошо знаю, что в те дни мой дедушка, как и все его соплеменники, был вынужден носить желтую еврейскую звезду, пришитую к лацкану его потертого, прожженного соляной кислотой лапсердака из грубого сукна, и соблюдать комендантский час. До сих пор рассказывают, как дед храбро пренебрегал этим часом, обязательным для всех евреев, не боясь угрозы отправки в лагерь «Сомовит». Он регулярно забывал лапсердак на спинке стула в очередной корчме и поздно ночью возвращался к встревоженной бабушке как чистокровный ариец, в одной рубашке, а значит, и без желтой звезды.
Все вышесказанное — необходимая справка о сефардских корнях моей бабушки Мазаль и дедушки Аврама, дяди Иуды и тети Лизы, целой когорты двоюродных братьев и сестер, а также всей еврейской части пестрого населения пловдивского квартала Орта-Мезар, что означает Среднее Кладбище.
Это еще и достоверное объяснение тем упоительным запахам андалузской кухни, которые вечером в пятницу, накануне священного шабата, плыли над кварталом, а в каком-то из дворов с низкими заборчиками, скорее объединяющими людей, чем отгораживающими их друг от друга, чей-то старческий голос тихонько напевал песню служанок из Сьерры-Морены, безнадежно влюбленных в смуглого цыгана Антонио Варгаса Эредиа. Это придавало мощеным пловдивским улочкам с пыльными акациями и развешанным для просушки под виноградной лозой бельем ленивую ностальгически-испанскую прелесть, некий нюанс стыдливой нежности и затаенной южной страсти Гранады.
Ah, Granada mia…
Не исключаю, что подобное испанское веяние ощущалось и в бывших султанских владениях — Салониках, Кавале или Битоле, тоже населенных, а до Второй мировой войны даже перенаселенных такими же беглецами от Инквизиции — сефардами.
Что касается странностей памяти моего деда, то события в Пловдиве во время Большого землетрясения или дожди после окончания Балканской войны добросовестно описаны в этой справке так, как они случались, а точнее, какими их видел и рассказывал о них Гуляка. В данном описании, несмотря на некоторые, как уже было сказано, незначительные преувеличения, причиной чему, вероятно, южный фракийский климат в сочетании с анисовой водкой, нет выдумок подобных тем, что когда-то сочинил или поведал нам с чужих слов бывший наш соотечественник Мигель де Сервантес, о котором я уже упоминал.
Эта справка может быть воспринята и как некая моя робкая попытка вернуться назад во времени, в тот, другой Пловдив, в другую, очень отличающуюся от нынешней, жизнь. Я делаю это, пытаясь понять случившееся в прошлом, а не, как стало модным в последнее время, заглянуть в туманное будущее. Впрочем, будущее это меня не слишком интересует. Передо мной стоит относительно простая задача, ибо того балканского мира, в котором мы жили, где у меня были отец и мать, исчезнувшие из моей жизни, потому что однажды ночью их просто не стало, — тот мир, в котором наши бабушки пекли баклажаны и перцы, присев во дворе у маленьких жаровен с древесным углем, где были трактиры и странные видения моего деда, того мира уже не существует. А о рухнувших мирах всегда следует рассказывать авторитетно, с уверенностью знатока и запоздалой прозорливостью.
Да, его уже нет, того квартала, населенного самыми простодушными и самыми терпимыми друг к другу людьми, где жила армянская девочка, которая первой трепетно коснулась любовных струн моей души, где подвизался старый византийский хронист, старавшийся точно зафиксировать на пластине дагерротипа все ветры времени, и где обитала прелестная вдовушка-турчанка по имени Зульфия-ханум, о которой тайно страстно вздыхала вся мужская половина квартала. Нет уже учителя Стойчева, туберкулезного мечтателя, чей вожделенный мир братства и социальной справедливости так и не состоялся и, как утверждают, был отложен на неопределенное время. Те дни отшумели, но память бережно хранит легенду об Орта-Мезаре, о четверке верных друзей: единомышленниках, когда речь заходила о ракии[14]и карточных играх, но лютых соперниках в любви — квартальном раввине Менаше Леви, нашем православном батюшке Исае, исламском мулле Ибрагиме-ходже и моем деде Авраме Эль Борачоне, по прозвищу Гуляка. Их мир рухнул, рухнул с громом и треском, но, право же, эти четверо были великолепны!
Достаточно лишь вспомнить, с каким упоением обманывал каждый своего бога, свой приход или свою супругу, чтобы поднять паруса грешных страстей и тайными маршрутами отправиться на зов любви, ракии и белота! А зная некоторые драматические и, прямо скажем, — позорные последствия этих эскапад, которые якобы держались в тайне, но были известны всему кварталу, ибо молва — как тихий ветерок с Марицы, пахнущий лошадьми и рисовыми полями и проникающий во все щели, нетрудно догадаться, как много испытаний и соблазнов встретилось им на их земном пути.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Квартал. Прохождение - Дмитрий Быков - Современная проза
- Заколдованный участок - Алексей Слаповский - Современная проза