и завывающие, спешили из одного храма в другой, приносили дары, совершали жертвоприношения, жгли благовония, умоляли богов, чтобы смягчить горечь события, которого они боялись и о котором их известили. Каждая просила, чтобы по крайней мере ее сын или муж уцелел в этой новой беде, посланной на город, верно, гневом небес.
Неуверенность, бывшая хуже любого несчастья, истомила до бледности, до безумия горожан, которые целыми днями скитались по улицам, бродили то туда, то сюда, не зная зачем; от курии и форума они брели к городским воротам, а от ворот возвращались на Форум, к курии, расспрашивая один другого, но не получая ответа[119].
И в сумятице этой тревоги, этих воплей глаза всех сенаторов обратились к одному человеку – Фабию Максиму, а тот, спокойный, хотя и грустный да задумчивый, доверчивый, невозмутимый, обладал чем-то особенным в широте мышления и душевной твердости, что во времена, когда, казалось бы, не следовало опасаться никакого зла, он был неуверенным в себе и боязливым; когда же у каждого душа приходила а смятение от ужасных общих бед, он один ходил по городу спокойно и с ясным лицом, пользовался словами, полными человеколюбия и благоволения. ободряя, утешая, успокаивая сограждан[120].
Претор Помпоний Матон на следующее утро после того дня, когда разошлись злосчастные для города известия и пугающее уныние, спросил в сенате Фабия о том, что же надо делать.
– Ты, Максим, – сказал он ему, – известен у граждан и рассудительностью, и подлинным мужеством, только ты чист и не запятнан нахлынувшими бедами. Приди же на помощь родине, которая сейчас только на твое благоразумие, на твое великодушие и может положиться.
Фабий оглянулся, прошелся взглядом по рядам сенаторов, а те, вскочив почти единодушно на ноги, закричали:
– Говори!.. Говори!
– Дай нам совет!..
– Приказывай!
– Спаси родину!..
– Прими неотложные меры!..
– Защити Республику.
Фабий поднялся и заговорил громко, но спокойно:
– Необходимо сделать много, и притом много серьезного. По моему мнению, надо послать по Аппиевой и Латинской дорогам легковооруженных всадников; пусть расспрашивают встречных (много будет, конечно, спасающихся в одиночку бегством) о судьбе войск и консулов; и если бессмертные боги сжалились над государством и от народа римлян еще что-то осталось, – о том, где находятся войска, куда после сражения пошел Ганнибал, что он готовит, что делает и собирается делать. Это следует разузнать через деятельных юношей, а самим сенаторам (должностных лиц не хватит) надо успокоить взволнованный и перепуганный город, надо заставить женщин сидеть дома и не показываться на людях; надо прекратить плач, надо водворить в городе тишину; надо следить за тем, чтобы всех приходящих с любыми вестями отводили к преторам, чтобы у ворот поставили караульных, которые никого бы не выпускали из города и всем внушали бы, что спастись негде, кроме как в городе, пока стены целы[121].
Все зааплодировали и единодушно проголосовали за эти меры, которые стали немедленно приводить в исполнение. Два претора, Помноний Матон и Публий Фурий Фил, за какие-то три часа вооружили несколько центурий молодежи, которым доверили охрану ворот. Сами ворота были сразу же закрыты. Сенаторы вышли из куриц и направились через Форум на улицы города, отправляя по домам горожан где убеждением, где просьбами, где силой.
И стали ждать; начали прибывать беглецы; они приносили самые неутешительные новости; три дня прошли в несказанной тревоге.
К вечеру четвертого после битвы дня в Рим прибыл Луций Кантилий с письмами от Варрона; тогда-то и узнали всю глубину несчастья. И вновь раздались плач, вопли, завывания. Город погрузился в глубокий и всеобщий траур.
Снова собрался сенат; Фабий предложил, а сенаторы одобрили: траур будет продолжаться только тридцать дней, будут совершены искупительные жертвоприношения верховным богам, отменяются празднества в честь Цереры, которые просто невозможно было отметить достойным образом при такой скорби, отзывается из Остии претор Марк Клавдий Марцелл, который с шестью тысячами пятистами воинами должен был отплыть в Сицилию; ему повелевается немедленно направиться в Канузий во главе пятитысячного легиона, соединиться там со спасшимися из-под Канн, принять на себя командование этой маленькой армией и следить за передвижениями Ганнибала, избегая каких-либо столкновений с карфагенянином и перекрыв Аппиеву и Латинскую дороги; срочно призываются на защиту юродских стен Рима полторы тысячи союзных воинов. Сенат должен отправить послание консулу, срочно вызывая его в Рим, чтобы руководить делами из города.
Так и сделали.
Сенат закончил заседания; а Форум, площадь Комиций и римские улицы были заполнены матерями и невестами, которые в траурных одеяниях, растрепанные бегали в безумии по городу, плача по погибшим близким.
Некая Вергунцея, больше других плакавшая и кричавшая, потому что под Каннами у нее погибли два сына, натолкнулась на сенатора Публия Элия Пета, бывшего три года назад претором, а через пятнадцать лет, в 553 году от основания Рима, он станет консулом и вместе с тем самым военным трибуном, который под Каннами предложил коня Павлу Эмилию, и принялась со слезами на глазах рассказывать ему о своем несчастье; она жалобно поведала о двух своих сыновьях, вознося до неба их достоинства, красоту и добродетели, как это и пристало удрученной и безутешной матери.
Вообще-то, этот Элий был известен в Риме под прозвищем Элий с дятлом, и его уважали как гражданина усердного, добродетельнейшего и сверх всякой меры преданного родине. А прозвище свое он заслужил после случая, произошедшего с ним, когда он был претором.
Однажды, когда он вершил правосудие в курии при большом стечении народа, в судилище влетел дятел и сел претору на голову. Может быть, это была прирученная птица, сбежавшая из какого-то дома по соседству, а возможно, и дикий летун, уставший в долгом полете, решивший отдохнуть и случайно попавший в курию.
При этом происшествии присутствовал один гарусник, затесавшийся в толпу; он сразу же закричал Элию, схватившему птицу правой рукой:
– Наука ауспиций, о претор, подсказывает мне, что этот дятел, севший тебе на голову, принес счастливейшую весть о том, что тебя и весь твой дом ожидают величие и высшая слава, но Республику, если ты оставишь жить эту птицу, постигнет беда; если же ты убьешь дятла, то будешь несчастным, как и вся твоя семья, но Республика будет процветать.
Не успел авгур произнести эти слова, как Элий Пет вцепился зубами в шею птицы и на глазах всех присутствовавших оторвал дятлу голову[122].
И вот, когда Вергунцея рассказывала Элию о своем несчастье, тот, очень бледный, облаченный в траурную тогу темно-серого цвета, хотя и не плакал, но глубокая боль отразилась на его лице, и он строгим голосом сказал:
– И