одном своем друге, который недавно открыл фотоателье, и телефонировала ему, намекнув, что приведу к нему старца.
Итак, мы отправились туда в сопровождении телохранителя, и мой друг снял старца в разных позах. Он непременно хотел сфотографироваться вместе со мной.
– Я хочу иметь наш с тобой портрет вдвоем, Франтик! – сказал он.
Я это предвидела и заранее велела, чтобы в этом случае в аппарат не вставляли пластину.
На выходе Распутин мне по-дружески сказал:
– Я огорчил тебя в Петрограде. Прости! Я грубиян и всегда сразу говорю то, что у меня на сердце!
Он снял шапку, и ветер развевал его волосы.
– Пусть меня Бог накажет, – сказал он, крестясь, – если я теперь скажу тебе хоть одно грубое слово. Ты лучшая из всех, потому что ты простая по натуре! Чего ты хочешь? Скажи, я для тебя все сделаю!
И, поскольку я молчала, не желая говорить о себе в этот момент:
– Может, тебе деньги нужны? Хочешь миллион? Я как раз заканчиваю одно крупное дело и получу много денег!
– Григорий Ефимович, – ответила я с улыбкой, – я у тебя ничего не прошу!
– Как хочешь. Но я был бы счастлив сделать для тебя что-нибудь. Ты хорошая девочка, Франтик. Моя душа отдыхает, когда я с тобой!
По возвращении к генеральше мы дождались еще двух полицейских агентов, потом Распутин со всеми расцеловался, сказал мне, чтобы я приехала к нему в Петроград, и, в сопровождении двух полицейских, направился к двери».
В Петрограде на одно из таких празднеств старца сопровождала Вера Александровна Жуковская. Описание, сделанное ею, дает реальное представление о странной атмосфере, в которой оргии соединялись с решениями высшей церковной политики.
«– Вот что, душка, – заговорил Р., удерживая меня, – знашь что, приезжай ко мне седни в пять часов, поедем с тобою поплясать.
– А куда? – спросила я.
Он успокоительно кивнул головой:
– В верно место, не в трахтир, к друзьям тут одним.
– Ну хорошо, – согласилась я, очень уж было мне интересно посмотреть его знаменитую пляску, я о ней только слышала, но до этого случая видеть ее мне не приходилось…
Когда я приехала к пяти часам, то застала Р. в приемной, окруженного четырьмя мужчинами и одной дамой. Все были не то евреи, не то армяне и крайне подозрительного вида. <…> Окружавшая Р. публика галдела на ломаном русском языке, о каких-то концессиях или кондициях, слышались имена господина Мануса и господина Рубинштейна, причем Р. умоляли сделать на кого-то нажим, чтобы концессия осталась за ними. Р. отмахивался и палкой, и руками и бормотал свое обычное:
– Ну ладно, ну сделам, ну на утрие приходи, ну тесно больно время-то!
Увидав меня, он обрадованно побежал мне навстречу:
– Ах ты, моя дусенька, ну спасибо, пчелка, что не обманула.
Взяв меня под руку, он потянул к выходу. <…> Мы вышли на улицу, у ворот пыхтел автомобиль защитного цвета с шофером-солдатом. Увидав Р., он сделал под козырек. Р. в ответ помахал палкой и живо ступил на подножку, таща меня за собой. <…>
Мы подъехали к мрачному дому по Большому проспекту.
– Вот должно здеся, – сказал Р., вылезая из автомобиля. – А ну спроси-ка у швейцара, дусенька, тут ли живут Соловьевы?
Я удивленно посмотрела на Р.:
– Как же так, Григ. Еф., вы говорили, что это ваши друзья, а даже точно не знаете, где они живут?
Он взглянул на меня растерянно, а этом взгляде – он у него бывает очень редко – есть что-то трогательное, почти детское.
– Забываю я все, – сказал он, точно извиняясь, – делов-то путы, ну всего и не припомню.
Швейцар с невыразимой угодливостью кинулся нас провожать и сам позвонил у двери второго этажа, дощечки на ней не было. Дверь открыла толстенькая пузатая женщина, совсем коротенькая. С восторженным криком: „Отец, отец! Дорогой отец!“ – она бросилась обнимать Р.
В переднюю вышел высокий костлявый человек в синих очках и распахнул обе половинки двери в комнаты, стало светло, и я разглядела его получше. Это был длинноногий субъект в несвежем костюме, худой, с сизым небритым подбородком и в синих очках. <…>
Мы вошли в столовую, служившую одновременно и гостиной, у левой стены стоял обильно накрытый стол, у правой – мягкая мебель, покрытая безвкусным красным плюшем. Весь передний угол был закрыт божницей с большими новыми ярко блестевшими иконами в топорных базарных ризах, перед ними горело несколько лампадок. На креслах сидели двое молодых людей неопределенного положения, почтительно вставших при виде Р.
Взглянув на меня, хозяйка лукаво подмигнула Р.:
– А что, отец, сменил, видно, душку-то?
Р., весело посмеиваясь, повел меня к столу, поясняя:
– Та сама по себе, а эта сама по себе, хороша ягодка!
Мы сели. Из переднего угла кто-то пропел: „Спаси Христос!“ Полусидя на коленках, высокий старичок в монашеском полукафтане и знаком Союза русского народа на груди, перед ним грудка разноцветных шерстяных клубочков.
– А, Вася, – благодушно отозвался Р. – Как живешь, Вась?
Не отвечая ничего, тот, припав к полу, разбирал свои клубочки. <…>
Р. пробормотал что-то невнятное. Из соседней комнаты появился хозяин, припадая на согнутых коленках и выглядывая из-под синих очков, он осторожно шел с нанизанными между пальцами обеих рук бутылками. Поставив их на стол, он сладко заговорил, потирая ладонью засаленный локоть:
– А твоего любимого пока нет, отец, сейчас Ванька привезет, жду его каждую минуту, попробуй пока портвейну.
– Ну ладно, давай, что ли, – охотно согласился Р., подставляя рюмку.
Пригубив, он подал ее мне:
– На, пей, дусенька, неправда, что вино пить грех, ничего не грех, ну их к… матери, сами блудят без толку, а в других грехи ищут. <…>
Он быстро выпил одну за другой две рюмки и ударил кулаком по столу:
– Расправлюсь я с ними, вота увидишь, мне што Синод, што митрополиты – седни есть Синод, на утрие нет Синода. Кабы не война эта у нас в горле застряла, как щучья кость, ух и наделали ли бы мы делов. Пей! – кричал он, почти насильно вливая мне в рот вино. – Ну вы чего жметеся, – подозвал он юношей. – Пейте, когда я говорю – хочу гулять и буду и плясать сейчас будем. <…>
Хозяин вошел, с ним тот юноша, которого я видела утром у Р.
– А, Ванька! – приветствовал его Р. и, притянув его рядом с собою, расцеловался с ним.
Хозяин с радостным лицом откупоривал бутылку мадеры, любимого вина Р.
– Вот и винцо поспело, отец, пригубь, – как-то гнусно сюсюкал он, подливая Р. вина.
Хозяйка принесла огромное блюдо шипящих жареных лещей.
– Ух люблю! –