Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ноги меня не держали; с большим трудом я попробовал наудачу шагнуть вперед и тут же, словно пьяный, налетел на собачью клетку и перевернул ее. Клетка упала на переднюю, затянутую сеткой сторону. Внутри ее что–то тяжело и глухо шлепнулось.
Я попытался перевернуть конуру и поставить ее на место, но — внезапно для самого себя — начал смеяться. Я хохотал во всю мочь, надеясь, что растрачу последние силы и наконец погружусь в спасительный сон. Я пыхтел и кряхтел, вцепившись в неподатливое сооружение, и все твари в клетках вокруг — все мое Царство — весь город — вся долина — вся эта вонючая, говенная планета — сотрясались от хохота вместе со мной, пока, в конце концов, конура не перевернулась, потеряв при этом свою переднюю, зарешеченную стенку, которая осталась лежать на земле.
Сжимая в руках пустой чайный ящик, я упал на спину — прямо на груду дерюжных мешков. Пирамида пустых канистр из–под керосина обрушилась на меня сверху, а я лежал на спине, нагой и беспомощный, по–прежнему сотрясаясь от смеха. Я бился и молотил шелестящий воздух своими тонкими как прутики конечностями, похожий на насекомое в ожидании роковой булавки.
Справившись наконец с приступом смеха, я с трудом поднялся на ноги, все еще слегка подрагивая всем телом, но уже понимая всю постыдность своей истерики.
И тут я увидел, что на проволочной стенке клетки, оставшейся на земле, лежит окоченевший и раздувшийся труп самки дикой собаки. Она лежала на боку, выставив ноги прямо вперед; казалось, собака умерла стоя, окоченела и так, стоя, и разлагалась. Склонившись, я стал наблюдать за тем, как копошатся мушиные личинки в гниющем подбрюшье между сосков суки. Затем набросил пустой мешок на труп и доковылял до своей постели.
Я принял еще один порошок снотворного, запил его самогоном и обессиленно рухнул на подстилку.
Укрощенные дремотой, мои вассалы копошились в своих клетках, усвоив преподанный им урок Они заслужили отдых, поскольку я провел лучшую часть дня в педагогических потугах. И все для того, чтобы они стопи совершеннее. Все для того, чтобы посвятить их в великие тайны. Это был не простой сон; звери испытывали нечто вроде транса, хотя (не буду скрывать) впадали они в него часто не без моей помощи. Но обычно им хватало и переутомления, вызванного пребыванием в тесных, набитых битком узилищах. Когда была такая возможность, то я предпочитал не переводить тающий на глазах запас успокоительных средств на мое звериное воинство, поскольку сон все чаще и чаще отказывал мне самому в доступе в его владения — туда, где утихает всякая боль. Сказать по правде, я уже очень давно не мог заснуть, иначе как проникнув в город снов с черного хода. То есть набравшись под самую завязку смеси самогона с сонным порошком.
Я послушал снова, как гудит электрический свет, но на этот раз это не смогло меня утешить.
Тогда я положил шнурок от ее ночной рубашки себе на грудь, а в правую руку взял локон ее волос.
И по прошествии некоторого времени что–то снизошло на меня. Но был ли это сон? Или чье–то заклятие? Морок? Обморок? Греза? Видение? Божье откровение? Ангел ли коснулся меня своим душистым крылом? Или я провалился в мертвое время, где не помнят уже ни о чем?
Нет? Да? Всего понемногу, всего понемногу. Сначала предвестники наслаждения, явившиеся лишь для того, чтобы сгинуть в тисках боли. Затем облегчение и за ним — покой, который позволил мне подремать около часа. Не больше. Но и не меньше. Всего ничего, но ты успокаиваешься, ты расслабляешься — но тут — приходят сны, страшные сны — золотые волосы, венец Сатаны — любовь, любовь, моя сладкая Бет. Шлет мне из пучины свой бесовский свет. Шлет мне из пучины свой бесовский свет. Шлет мне из пучины свой бесовский привет.
В тот день я покинул мой оплот, мою Гавгофу, потому что это стало просто невыносимо. Солнце заходило за западную гряду, и вся небесная твердь была испещрена кровоточащими шрамами перистых облаков. Веял теплый ветерок и поднимал тихий шелест в полях, на которых поспел урожай тростника.
Обыкновенно в это время года я передвигался с повышенной осмотрительностью, поскольку в долине в преддверии уборочной страды царило особенное оживление. В лагерь рабочих один за другим прибывали домики на колесах, и вскоре вся долина была полна пьяницами, бродягами и прочим сбродом; тогда открывался сезон охоты на немых, время поразвлечься всласть Христову воинству. Но в тот самый день года 1959–го я впервые не обратил никакого внимания на присутствие всех этих людей. У меня на уме было совсем другое, когда я пробирался по склону мимо все еще раскинувшего свои руки в непреклонной мольбе висельного дерева, которое по–прежнему требовало пересмотреть свой приговор — помиловать — помиловать — если прежде, чем придет помилование, ожидание не погубит нас всех.
Бормотание тростника. Может, он хочет о чем–то предупредить? О какой–то опасности. Опасность? Не для меня это, не для меня…
Сгинь. Вот что сказал тростник. Сссссгииининь. Астматическое шипение шепчущих листьев–лезвий. Ссссссгииииииииииииииинь. Висельное дерево проскрипело в ответ.
Я уселся на корень. Я заскрипел зубами. Я встал. Отчаяние охватило меня, мне стало дурно, и я почувствовал себя так, словно и вправду вот–вот сгину.
— Достаточно светло для того, чтобы попытаться срезать путь напрямик через поля, — подумал я рассеянно, но на самом деле мысли мои были не о том, насколько светло, и не о том, как срезать путь, о нет! В сумраке моего рассудка, изнемогшего под грузом смерти — под грузом всего уродства и боли, греха и горя — о Боже! Сколько еще мне бежать до конца моего пути? И я выхватил серп изза пояса и швырнул его через проволочную изгородь к краю тростникового поля.
Рассказывал ли я вам, как мне было больно, когда я полз по–пластунски под колючей проволокой? Как я мучился, когда зацепился за нее? Как я выпутывался и оставил при этом на колючке клок волос с кровью? И как я наконец вырвался на свободу, обливаясь слезами? Как меня тошнило от отвращения, когда я вляпался рукою в кучу свиного дерьма? Да и коленом тоже, вообще весь измазался в этом дерьме. А потом я потерял над собой контроль и швырял серп во все, что попадалось мне на пути, хотя, как правило, это был всего лишь сахарный тростник. Я вспоминаю, как пела сталь, как зеленели высокие стебли высотою в восемь, а то и в десять футов — и как они рушились вокруг меня, рушились вокруг меня, ударяя меня, и царапая, и вонзаясь в меня — а я, не замечая этого, размахивал и размахивал серпом и думал — вжик! вжик! о да! наконец–то! вжик! вжик! вжик! разошлась моя рука…
Я лежал на спине, глядя на зловещее небо, заламывая покрытые мозолями руки и дрожа.
Я подумал было о том, чтобы вернуться на Гавгофу и провести этот мрачный и недостойный доброго христианина вечер в моем зверинце, пестуя моих питомцев, но в последнее время они стали что–то чересчур требовательными. Как они не могли понять — то есть, Боже мой, разве трудно было понять — что не им одним приходится ждать. В любом случае, какая–то нужда все настойчивее и настойчивее гнала меня за пределы Царства, похищала мой сон и превращала в пытку дни моего бодрствования — нужда, которую невозможно было восполнить в пределах Гавгофы. Против этой нужды было бессильно все умерщвление, которому я подвергал свою плоть. Но, несмотря на все мои усилия, я так и не мог понять, в чем же заключается эта нужда.
И вот, изнуренный этими мыслями, я прополз под проволочной изгородью у дальнего края поля, не позаботившись даже о том, чтобы проверить, нет ли поблизости возможных преследователей. Несвойственная мне бесшабашность. Не может быть никаких сомнений. Как выяснилось, с моей стороны это была ужасная, ужасная ошибка.
Я вышел, шатаясь, на середину лагеря батраков. Мой капитанский китель был порван во многих местах и заляпан свиным дерьмом. В руке я по–прежнему сжимал серп. Посреди двора за положенной на козлы столешницей сидели человек шесть только что прибывших батраков и трепались между собой, попивая кукурузное виски из горлышка.
Я замер на месте. Я смотрел на них, а они — на меня. Наконец я понял, какого сорта эти люди.
Это были «постоянщики» — те, что приезжали в долину каждый год — с детства и до тех пор, пока руки их были в состоянии держать мачете. Они представляли собой отдельную породу, и, насколько мне это было известно, породу весьма злобную — худшую из всех возможных.
Они сидели кучкой, одетые в покрытые бурыми пятнами фуфайки, штаны из парусины и армейские ботинки. Кожа на их лицах была красной и морщинистой и настолько задубевшей от ветра и солнца, что складки рта можно было распознать среди тысячи прочих складок и шрамов только по слюнявой самокрутке, торчавшей оттуда. Еще на лице у них было по паре углублений, залитых желтоватой мочой, которые служили им вместо глаз. Они потели, рыгали и пердели, источая злобу, низость и садизм каждой порой своих блядских скотских морд.
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Евангелие от Сына Божия - Норман Мейлер - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза
- Ангел из Галилеи - Лаура Рестрепо - Современная проза
- Из уст в уста - Денис Куприянов - Современная проза