Только тогда увидели киевляне, что солнце совсем склонилось к западу – багровое, в путанице облаков, подперевшее небо копьями лучей.
Как-то сразу стало тихо-тихо; зашумело крыльями, обвевая желтые лица поверженных, черное воронье.
Дым от многочисленных печенежских костров поднимался столбами.
Передохнули, отерли пот, и снова заклокотал город, но уже приглушенно, как кипящий котел над костром. Жены разыскивали мужей, отцы – детей; завыли, заголосили бабы, выводили нутряными голосами древние напевы причитаний:
– На кого ты, красный мой, обнадеялся. И на кого ты оположился, что покинул меня, горе-горькую. И что стану делать, горемычная? Не с кем-то мне слова молвить… Нет у тебя в ногах хоженьица, а в руках – маханьица, в языке-то – говореньица…
Собирали убитых, свозили их к валу детинца, складывали рядами – ряд трупов, ряд дров – и зажигали. Попрощались храбры с Бурчимухой, которого нашли под Кучинской горой, разгладили ему бороду, обложили поленьями. Покатилась с неба звезда – умер русский человек. Буслай смахнул с лихого уса соленую слезу. Яромир утешал Торопа, беспомощного, смешного в его короткой рваной кольчуге; Улеб часто моргал глазами.
– Теперь… только во сне увидим его, – выдавил Тороп и не сдержал рыданий, покривил рот, растирая кулаками красные глаза.
Грустные вернулись на Самвату. Там спали, подперев взлохмаченные головы могучими кулаками, разбросав ноги по мураве, придерживая рукояти мечей. Густой храп разносился по крепости, да изредка кое-кто вскрикивал, бредя войной. Тускло, призрачно блестели доспехи, отсвечивали медные щиты. Тополя стояли безмолвные, тонкие, похожие на кисти, которыми, лукавый Стрибог расписывает небо. Дозорные ходили по стене, зажигали факелы и бросали их во тьму, освещая каждый клочок земли, где мог притаиться кочевник.
Прислонившись к дереву, боролся с одолевавшей дремотой Гусиная лапка. Голова гончара бессильно падала на грудь, глаза закрывались сами собой. Подле него примостился внук. Он теребил засыпавшего, дергал его за рукав:
– Дедушка, дедко! Очнись, говорят тебе… если печенеги в город войдут, что тогда!
– Что-о тогда-а? – открывая глаза, тянул Гусиная лапка. – В детинец пойдем, засядем…
– Ну, а если они в детинец войдут, тогда что? – спрашивал мальчуган, смотря тревожными глазами.
– То-о-гда что-о? Тогда в хоромах засядем, – тянул старик.
– А ежели они в хоромы войдут? – не унимался мальчик. – Тогда что?
– То-о-гда…
Гончар поискал в сонной дреме ответа, но не нашел, поэтому открыл глаза и сказал просто:
– Тогда смерть.
– Как же это, дедко? – затаив дыхание и расширив глаза, спросил внук.
– А вот так… – повалился в траву Гусиная лапка и захрапел.
– Значит, это как сон, – прошептал мальчик.
Храбры зажгли костер, бросили в него пахучей травы, завели разговор, вспоминая прошлое.
Неподалеку мелодично звякнула струна, и задушевный голос запел песню. В темноте обрисовалась тонкая фигура гусляра.
– Ступай сюда, Будимир, садись к огню, – позвал его Волчий хвост.
Костер потрескивал, разгорался. Искра летела из пламени – рождался русский человек. Тесно прижавшись друг к другу, прошли Доброгаст и Судислава. Они прошли к ракитам…
И от песни, и от костра, и от всей этой темной бархатной ночи повеяло на храбров грустью, потянуло туда, где встают радостные рассветы в заливистом бое перепелок.
Будимир пел:
А и на небе просветлел светел месяц,А и в Киеве родился могучий храбр.Подрожала мать-сыра земля,Стряслись страны заморские,Само синее море всколыхнулося.Рыба пошла в глубину,Птица полетела высоко в небеса,Туры да олени за горы пошли,Зайцы, лисицы – по чащам,А волки, медведи – по ельникам,Соболи, куницы – по островам…
И слушающим казалось: въявь побежали звери по своим углам. Затаили дыхание… Вон шмыгнул заяц, дурман качнул там липкими стеблями…
ОСАДА
Молния кривым мечом распорола небо, и в проpexy хлынули холодные дождевые потоки. Последовавший затем раскат грома всколебал вековые своды княжеских хором, отозвался в глухих отяжелевших под дождем дубняках, прокатился по киевским горам, будто сверзлась с неба и пошла громыхать на ухабах вконец разбитая колесница Перуна. Порывы ветра с силою бились о стены, забрасывали окна охапками мокрой листвы. Тучи шли низко, давящие, пепельные, цепляли остряки теремов. Булькала вода, собиралась под деревьями, искала выхода, чтобы, найдя его, ринуться вниз мощными потоками и слиться со своим прародителем – седым Днепром. Среди всего этого неистового шума и водяных бурливых голосов слышалось отчетливое постукивание падающей с лепного наличника капели.
Княгиня Ольга сидела обложенная подушками, положив поверх теплого покрывала сухие старческие руки и вперив глаза в икону, будто молилась. Подле нее лежала вспухшая от пыли заложенная стрелой библия. Боярин Блуд склонил розовую лысину над столиком из явора, где раньше стояли всякие снадобья и где теперь лежал непокорный лист пергамена. Чтобы он не сворачивался, Блуд и кулаком его давил, и ладонью разглаживал, но ничего не помогало – только вельможа протягивал перо к чернильнице, лист взвивался над столиком и мгновенно обращался в дудку.
Боярин пыхтел, злился. «Вот поди ж ты, – говорил он себе, – кусок телячьей кожи, и тот с норовом, и в том послушания нет, и на него надо силу, везде надо силу. Вот и пером водить тоже… да, слабнут силы на Самвате, а непослушание растет с каждым днем… измор… голод… непокорный Доброгаст».
– Пиши же дальше, – не переводя взора, тихо и внятно произнесла княгиня: – В другой раз уже зову тебя… Ты, князь, ищешь чужой земли и о ней заботишься, а свою покинул, а нас чуть было не взяли печенеги, и мать твою, и детей твоих; если не придешь и не защитишь нас, то возьмут-таки нас. Неужто не жаль тебе твоей отчизны, старой матери, детей своих?..
Небо за окном проросло на несколько секунд огненными корнями, раскололось, забросало землю грохочущими осколками, и дико вскрикнул на красном крыльце перепуганный страж.
Блуд угодливо протянул обмакнутое перо. Княгиня взяла пергамен, придавила локтем к колену, неверной рукой, разбрасывая красные чернила, подписалась: «Волга».
– Кого гонцом собираешь? – спросила она.
– Сотского Доброгаста из молодшей дружины, – поспешно отвечал вельможа, – ему дороги ведомы. Он вборзе… пока дождь не перестал – ни одного степняка ни на Болони, ни на Валах, ни на Подоле, только разбухшие палатки…