Княгиня проснулась от своего же храпа, а может, еще от чего. Она прислушалась… Да, слишком знаком этот гул, он несется с Самваты. Будто стонет лес в бурю, кряхтят, поскрипывают деревья, секутся ветвями! Приступ! Новый приступ. Надо идти туда, увидеть все, поднять двуперстие…
Княгиня протянула руку к посоху, оперлась, сбросила ноги на пол и шагнула.
– Люди! Огнищанин! Медведь косолапый! – закричала она.
Стояла будто в полусне – глаза мутные с красными обводами, седые жесткие пряди выбились из-под повойника, грубая, мужская складка легла над переносьем.
– Стража! Люди! Ах вы, сони, булавы свинцовые!
Наконец дверь распахнулась и в покои ворвались ошалелые стражники.
– Кто пробудил тебя, матушка, кто?
– Господь меня пробудил. А вы поднимите огнищанина, его никогда не докличешься.
– Слушаем, матушка, слушаем! – попятились стражники и опрометью бросились из покоев: – Матушка восстала! Матушка восстала! – кричали они, гремя по лестнице древками секир.
Захлопали двери, застучали ногами, послышались чьи-то не то радостные, не то испуганные голоса. Проснулись хоромы. Уже брезжило утро в сером окошке, лампадный свет холодел, мрачные тени прятались за образ в углу.
Княгиня стояла, опираясь на посох, решительная, гордая тем, что смогла победить этот мрак, душивший ее столько времени.
Вбежала старая ключница, заохала, запричитала; приковылял потный со сна огнищанин и появился, словно тараканом под дверью пролез, вельможа Блуд.
– Кня-я-гинюшка, – поразился он, – неужто ты?! Стоишь на ноженьках! Права ножка, лева ножка, подымайся понемножку!
Старый боярин прослезился:
– Кня-я-гинюшка! Восстала-таки, восстала на нашу радость.
– Да, Господь отдал мне ноги, направил стопы мои на Самвату, – торжественно произнесла княгиня и, обращаясь к огнищанину, добавила: – Мигом повозку мне!
Кивнула Блуду, и тот, опухший, в незастегнутом на голой оплывшей груди кафтане, подскочил, приложился к руке, повел.
– А-а-а! – закричала, заплакала сбежавшаяся челядь, – ма-а-тушка ро-о-дименькая! Пошла ведь!
Тиуны, холопы, холопки – все попадали на колени при виде такого чуда. Они протягивали руки и голосили, но великая княгиня, казалось, не слышала их. Она медленно спускалась по лестнице, смотря прямо перед собой, шепча: «Отче наш, иже еси на небеси…»
– Идет, идет княгинюшка, – лопотал вконец растерявшийся вельможа, – идет на Самбату великая княгиня. Нишкни, подлый люд! Содрогнись! С русским законом идет великая воительница. Она вам задаст, крамольники, черви прожорливые! Обглодали корешки, хотите до верхушек добраться. Не бывать тому! Не по вас зеленые веточки, свет не для вас… Дорогу великой княгине!
Они вышли на крыльцо. Солнечные лучи уже подрумянили шатры теремов. Галдели воробьи-вечевики в куще священного дуба. Пустынно, жутко было на дворе; жалкая кучка челяди стояла за спиной. Со стороны Самваты явственно доносился гул. Подкатила повозка, в нее были наскоро брошены несколько пуховиков, покрытых ковром. Княгиню усадили, Блуд примостился рядом. Огнищанин тронул поводья – и лошадь пошла. Сзади пыхтели, вытирая мокрые лица, два секирщика – все, что осталось от свиты.
На Самвату прикатили, когда приступ был в самом разгаре. Взвизгивали тетивы, посвистывали стрелы, билось, стучало в стены печенежское полчище.
– Царапаются! – бросил Блуд, а про себя подумал: «Не вовремя принесло нас».
Подъехали к Кузнецким воротам. Никто не обратил внимания на великую княгиню, хоть она поднялась во весь рост. Люди сидели на заборолах и стреляли молча, сосредоточенно. Раненый спрыгнул со стены, выдернул из плеча стрелу, ругнулся и позвал:
– Милая, тащи сюда копьецо! Занозило.
Княгиня увидела Судиславу. Девушка подбежала к звавшему с раскаленным копьем, припекла рану. Человек скривился от боли:
– Печатай, печатай, девица. Сладок мне твой поцелуй, – мрачно шутил он, напрягаясь всем телом.
Девочка пробежала мимо с оберемком новехоньких стрел:
– Ой, кто это, кто?
– Бежим, Гостятка, стрелы у них на исходе, – потянула ее за рукав подруга.
Скверно стало на душе Ольги, почувствовала она, как неуместен ее приход, но не хотела сдаваться.
– Ба-а-тюшки! Великая княгиня! Слышишь, Улеб, великая княгиня на Самвате, – закричал Тороп, бросился к повозке. – Здравствуй, матушка! Не опознала? Мы – твои дружинники-храбры с заставы, что у Ольжичей. Вели нам хлеба и пива дать – отощали, наголодались.
– Прочь, прочь! – замахал на него руками вельможа. – Матушка сама сухарик слезами размоченный грызет.
– Тороп! Канюга проклятущая! – грозно окликнул Улеб, спуская тетиву.
Княгиня оперлась на плечи секирщиков и, поддерживаемая Блудом, сошла на землю. Она направилась к лестнице, ведущей на перемычку Кузнецких ворот.
– Опасно, матушка, ой как опасно! – предостерег ее боярин. – А ну, как клюнет.
Княгиня не слушала. Опираясь на посох, поднималась на стену. Поднялась и стояла, не пригибаясь, хоть стрелы так и свистели кругом. Блуд не выдержал, присел на корточки. А Ольга смотрела на печенежское полчище. Лицо ее было бледно, ветер трепал седые космы.
Три стрелы одновременно воткнулись в доску на уровне лица княгини, но она даже не шелохнулась. Смотрела прямо перед собой и не могла охватить всего: залитую солнцем долину, Днепр величавый и недоступный теперь, бескрайнюю степь и печенежские полчища. Повернулась спиной к ним, подняла руку, перекрестила Самвату. Она была ошеломлена, подавлена тем, что увидела. Многие тысячи людей, кибитки, шатры, стада, отары, табуны. А на Самвате – молчание и смерть. «Живые не покидают Самваты», – казалось, было написано на стенах.
– Здоровья тебе, княгиня, – подошел Доброгаст, прикрыл щитом, в который тотчас же ткнулась стрела, – позволь помочь тебе сойти вниз.
– Княгиня знает, что делает, а наставляет ее Господь, – ответила Ольга, отстраняя посохом щит. Встретились глазами, словно скрестили мечи. И княгиня сдалась, медленно стала спускаться по лестнице. Доброгаст последовал за ней.
Неподалеку от Кузнецких ворот у стены стояло врытое в землю странное сооружение, похожее на колодезный сруб с журавлем, сверху донизу опутанный ремнями и веревками. Возле него суетилось несколько человек – расправляли ремни, крутили колесо, приделанное сбоку сруба, укладывали в широченную кожаную пращу каменную глыбу. Ольга присмотрелась: «Ну да, мрамор грецкий, тот мрамор, из которого думала сложить храм Христа Спасителя, за который отдала столько дорогих шкурок соболя и куницы, бобра и горностая… Как посмел он, разбойник, расколоть эти белые с голубыми прожилками плиты. Живое тело храма осквернено, изуродовано…»