— Эк вас угораздило, Тихон Игнатьич, — отец Афанасий покачал длинной белой бородой.
— Грешен, батюшка. Вольнодумством увлекался. Государя помышлял свергнуть. От веры отрекся. С чужой женой погуливал, — я принес последнюю исповедь. — Вот и постигла меня расплата за грехи.
— Эй, отец! — окликнул проезжавший кузнец Гаврила. — Ну, как? Поймался упырь в яму?
— Нету, сыночек, упыря, — отец Афанасий засеменил к воротам. — Нечистый пронюхал засаду. Не ходил за овечками.
— Как попадется, меня скликай, отец! — прокричал Гаврила. — Мы с мужиками наломаем ему бока, заколем его осиной и выставим на солнышко!
— Езжай с Богом, сынок, — успокоил отец Афанасий. — Случись чего, я пришлю за тобой Федотова внука.
Гаврила поехал в кузницу. Отец Афанасий помедлил немного, опасаясь его возвращения. Потом он нашел в сенях веревочную лестницу и вошел в пустой хлев со стороны дома. Один конец лестницы он привязал к поперечной опоре, а другой бросил мне. Как только я выбрался из ямы, священник запер меня в хлеву. Я лег на солому в темном углу, вдыхая чистый воздух. Отец Афанасий пустил ко мне жирного барана и закрыл ворота на засов.
Еда вернула мне силы, но я не пытался сбежать в лес. По-летнему припекало яркое солнце.
К полудню отец Афанасий заглянул в щелку, проверяя, как там его пленник. Я убедил его не бояться меня.
Несколько дней я прожил у отца Афанасия. Каждый вечер он скармливал мне по овце и проводил со мной душеспасительные беседы. Одной овцы в сутки было мало, но я не жаловался на жизнь. Воинственные крестьяне отыскали мою нору и вынесли из нее награбленное добро.
— Надо тебе отсюда уходить, сынок, — сказал отец Афанасий после чтения вслух вечерних молитв. — Кузнец проведал, что я отвозил в сиротский приют зарезанных баранов. Он мне прямо в глаза заявил, ты, де, такой — сякой поп сердобольный, упыря держишь на дому? Я отвергал все, да не поверил он. Как чувствую. Со дня на день нагрянет.
— Куда мне идти, батюшка? Одно у меня место родное. Лабелино. Тут я знаю каждый закуток, а на чужбине пропаду.
— Ступай, куда сердце подскажет. Лишь бы подальше отсюда. Иначе Гаврила тебя не оставит в покое…
Благослови тебя Господь, сынок. Ангела — Хранителя в путь — дорогу, — отец Афанасий перекрестил меня и обнял, как родного сына. — Но смотри, Тихон Игнатьич, людей не съедай, от веры не отвращайся, и Господь сбережет тебя на всех путях.
Мы тепло простились. Я слышал топот копыт по улице, но медлил с побегом, благодарил отца Афанасия.
— Эх ты, какой из тебя поп?!! Упыря приютил! — Гаврила остановил коня у забора, сжигая взглядом отца Афанасия, смело вышедшего ему навстречу. — Свой приход обманул. Как тебе не стыдно?
Собранная им конница понеслась в поле по моим следам.
— Стыдно губить бессмертную душу, — услышал кузнец в ответ. — Скот по писанию нам предназначен на съедение. А живые души положено жалеть и спасать.
— Тоже мне святоша! — Гаврила стегнул коня плеткой.
Его рыжий белогривый жеребец взвился вихрем и обогнал ушедших вперед знакомых по табуну.
Корка льда замедляла скорость. Острые копыта лошадей скользили меньше моих сапог. Защитники и защитницы деревень, вооруженные осиновыми кольями и факелами едва меня не настигли. Спасла меня начавшаяся за полем густая роща.
Глава 11. БОГИНЯ ИМПЕРАТОРСКОЙ КАНЦЕЛЯРИИ
Много ночей я скитался по лесам, не находя пристанища. Чудом выжил зимой, и к лету вместо долгожданной передышки получил утомительную скачку — тень охотников незримо нависала надо мной. Они и их мохнатые пособники не оставляли меня в покое. Как ни старался я запутать след, стоило хоть раз поохотиться на территории людей, что было неизбежно, враги меня обнаруживали и возобновляли погоню.
Временами в лесу из-за них было находиться опасней, чем в людном городе. И вот я вышел однажды на улицу очередного уездного города Љ…
Зажженные фонари оставляли длинные мерцающие полосы, ярко — желтые, словно лучи утренней зари, на мокрой после теплого спорого дождика мостовой. Засидевшиеся в гостях супружеские пары спешили по домам. Изредка пересекал мой путь сутулый ревизионный чиновник, проверявший яркость фонарей и целостность их стекол. Разглядывая фонари, он сильно запрокидывался назад из-за нажитого от сидения крючком горба, и скоро врезался спиной в стену. Да так хорошо, что вроде бы она и распрямилась.
В ответ на оханье чиновника я извинился, сказав, что не заметил его падения, и потому не успел этому воспрепятствовать. На самом деле я успел бы. Еще как успел. Но я боялся прикоснуться к человеку. Если чиновник рисковал бездумно, не заботясь о своей безопасности, то мне приходилось беспокоиться о людях, находясь рядом с ними, — ограждать себя от риска, а их — от меня.
Я давно не охотился, стараясь не выдавать своего присутствия. Терпеть голод становилось все труднее, но и найти подходящую добычу было нелегко.
«В городе каждая шавка принадлежит кому-то, а бездомные шавки прячутся в подворотнях и ночью по улицам не бегают. Лошадь тоже под шумок не укусишь. За ней следит кучер или наездник».
Стараясь поступать вопреки предположениям охотников о моих вероятных действиях, я пошел на яркий свет, лившийся из окон низкого белого дома с мезонином и просторными балконами, украшавшему собой невзрачную улочку. В доме играла неторопливая музыка, аперитив перед оглушительными плясовыми аккордами. Один за другим к нему подъезжали экипажи, высаживая у парадного крыльца нарядных дам и господ, с порога начинавших нехитрый бальный разговор, далеких от головоломных тем. Я импульсивно потянулся вслед за ними, прекрасно понимая, что по-гусиному выпятившие грудь мажордомы у дверей меня не впустят. Одет я был прилично, но выкатывавшиеся из карет гости предъявляли именные письменные приглашения. Мне было негде такое украсть. Зараженный праздничным настроением, истосковавшийся по танцам и пирам, я шагнул на нижнюю ступень, как вдруг почувствовал недобрый взгляд и обернулся.
Посредине улицы, не сторонясь взволнованных суетой лошадей, стояла женщина в черном платье — крепко сбитая, с короткой шеей, полноватыми руками. Лицо у нее было лунное — округлое, изжелта — бледное, глазастое, с мелкими складками возле щек и тремя тонкими морщинками в центре лба. В ее серовато — черных волосах, туго зачесанных в завернутую пучком косу, мелкими кучерявыми волнами пробивалась белоснежная седина. Широкие, почти мужские брови, расположенные высоко над карими глазами, не были насуплены. Но взгляд от того не становился менее злым, острым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});