Шрифт:
Интервал:
Закладка:
не выручило и громкое имя редактора, и Максимилиан зарекся с тех пор связываться с непонятной ему журналистикой);
и то, что к восставшему народу он примкнул только из честолюбия и что он всегда любил не Революцию, а себя в Революции, – и каких еще доказательств требовалось этому утверждению, если его собственный рабочий кабинет в доме Дюпле был украшен портретными и скульптурными изображениями самого Максимилиана! (но не Робеспьер же, в конце концов, обставлял ими свой кабинет, – так хотелось его гостеприимным хозяевам);
и то, что в действительности ему нет дела ни до революции, ни до революционеров, потому что как можно верить вождю революции, который однажды просто швырнул себе под ноги красный колпак санкюлота, сорвав его с чьей-то головы (нелепый случай, происшедший с Робеспьером, но совершенно перевранный монархической молвой: фригийский «колпак свободы» Максимилиан ни у кого с головы не срывал, – это постарался какой-то излишне ретивый санкюлот из его же почитателей, – подскочил к Робеспьеру в Якобинском клубе и попытался напялить на его пудренный, тщательно выглаженный парик этот дурацкий колпак (к тому же вроде еще и не очень чистый!), и естественно, что не привыкший к такой фамильярной грубости бывший аррасский адвокат сорвал и бросил его себе под ноги, притом, может быть, даже и зря, – уж очень нехорошие пошли слухи);
и то, что, хотя он и был избран после событий 10 августа в повстанческую Коммуну в знак особых заслуг перед отечеством, в действительности в подготовке событий республиканской Революции не участвовал, а все дни перед штурмом Тюильри отсиживался у Дюпле, и что август – это дело рук Дантона, Марата, Вестермана, Майяра и еще Бог знает кого, только, разумеется, не его, не Робеспьера, строгого законника, будто бы молившегося на монархическую Конституцию и присоединившегося к победившей Революции только в последний момент. Ибо всем был известен пиетет Максимилиана перед законом…
Перед законом…
Глупцы! Они так ничего в нем и не поняли! Для всей страны и всей Европы Максимилиан Робеспьер был сначала одним из 1200 депутатов Учредительного собрания, потом – одним из главных революционных лидеров Франции, сейчас – одним из нескольких вождей Революции, но никто из них, ни из врагов, ни из его сторонников, не понял самого главного: Робеспьер был не просто вождем – он был голосом народа, его озвученной Общей волей.
Максимилиан хорошо помнил учение Руссо. Закон есть персонифицированная Общая воля. В абсолютистской Франции единым выразителем Общей воли был король, живое воплощение Закона. Но закон оставался законом лишь до тех пор, пока он отвечал интересам большинства. Входя в противоречие с Волей всех, Закон становился преступлением. С началом Революции Общая воля суверена определила короля-закон как короля-преступление. С падением монархии его функция перешла к народным представителям. И даже не столько к ним, сколько к одному человеку, который чуть ли не единственный из всех депутатов смог почувствовать и выразить истинную Общую волю, смог озвучить немой глас народа-суверена, словом, к нему, к нынешнему депутату от города Парижа гражданину Максимилиану Робеспьеру.
Пусть другие народные избранники могли этого и не понимать – что с того! Богатые буржуа, подкупленные журналисты, честолюбивые провинциалы, мечтающие о власти, разве могли они думать об интересах простого народа, составлявших большинство третьего сословия? В своем ослеплении они говорили о преклонении Робеспьера перед законом, перед боязнью нарушить любой, даже самый «неправильный» закон, пойти против «избранной» власти, встать во главе восстания! Этим и объясняли его якобы колебания каждый раз перед принятием решительных мер.
Но разве мог Максимилиан Робеспьер бояться преступить какой-то там закон, будучи сам по себе выразителем Общей воли, которая и являлась абсолютным законом?! Нет! Другое дело, что он не мог и пойти против волеизъявления суверена, не мог опережать события.
Правда, был еще и Марат… Тот самый доктор Марат, который настораживал и пугал Робеспьера. Друг народа тоже был выразителем воли суверена, пусть не всего, но, по крайней мере, той его части, которая, в значительной степени, и двигала Революцию. За Маратом стояла нищета, и не просто нищета, а нищета тысячелетняя, неискупаемая, безысходная…
И в этом Марат был сильнее Робеспьера.
Потому что вслед за всенародной антимонархической Революцией пришло и то страшное, которого так боялись все добропорядочные граждане, – лицо нарождающейся Республики обожгла своим горячим дыханием Анархия. Потому что вслед за Августом пришел Сентябрь…
Часть вторая
ПЕРВАЯ РЕСПУБЛИКА
[75]
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
КАРМАНЬОЛА
2-5 сентября 1792 года. ПарижЕсть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю…
Не на краю, но в глубине
Восторг последний мнился мне.
Даниил АндреевКарманьола!
Вот она, песня, получившая боевое крещение под залпы пушек 10 августа, которая не стала гимном оборванцев-санкюлотов, как ее сестра-близнец грозная «Cа uра!», родившаяся на первом Празднике Федерации; которая не стала и гимном всей восставшей Франции, как ею стала восторженная песня Рейнской армии «Марсельеза», пропетая марсельскими федератами (в скором времени – изменниками-федералистами), вступившими с ней в Париж, – нет! – «Карманьола», которую не только пели, но и танцевали, стала нечто большим, превратилась в некое ритуально-мистическое действо, в какое-то молитвенное служение новому триипостасному богу Свободы – Равенства – Братства. Только храмом для ее исполнения служила улица, а вместо молитвы звучал угрожающий рефрен «Отпляшем карманьолу под гром пальбы!» и «Славьте пушек гром!», и, казалось, что эти пушечные залпы действительно раздаются в ушах, потому что вместо торжественной музыки песня сопровождалась прихлопыванием и притопыванием тысяч заскорузлых ладоней и грубых башмаков.
Нельзя найти лучших слов для описания этой странной песни-пляски, чем это сделал Диккенс в своей бессмертной «Повести о двух городах»: «Толпа была громадная, человек пятьсот, и все они плясали как одержимые. Музыки не было, они плясали под собственное пение. Пели сложенную в то время излюбленную революционную песню
с грозным отрывистым ритмом, напоминавшим какое-то дикое лязганье или скрежет зубовный. Схватившись за руки – мужчины с женщинами, женщины с женщинами, мужчины с мужчинами, – кружились кто с кем придется. Вначале даже нельзя было разобрать, что это за пляска; казалось, это какой-то бешеный вихрь стремительно мелькающих красных колпаков и пестрых лохмотьев. Но когда вся толпа вышла на открытое место и закружилась перед тюрьмой, что-то похожее на фигуры какого-то дикого неистового танца стало проступать в этом круженье. Стоя друг против друга, они сходились, потом, отпрянув назад, ударяли друг дружку в ладоши, хватали друг друга за головы и, снова отпрянув, кружились сначала в одиночку, потом, схватившись за руки, парами, все быстрей и быстрей, пока многие не падали в изнеможенье; тогда, сомкнувшись в хоровод, толпа кружила вокруг упавших, затем распадалась на маленькие кружки; кружились четверками, парами, а потом вдруг все сразу останавливались; и опять все начиналось сначала: сходились, отпрядывали, хлопали в ладоши и снова принимались кружиться в другую сторону. Наконец, когда они уже в который раз внезапно остановились, на минуту водворилась тишина; потом, хлопнув в ладоши, они снова затянули песню, грозно отбивая такт, построились в колонну, во всю ширину улицы, и, опустив головы и вскинув руки, с воем ринулись дальше. Что-то поистине дьявольское было в этой пляске; никакая ожесточенная битва не могла бы произвести такого страшного впечатления; невинное здоровое развлечение – танец, превратилось в какой-то бесовский пляс, гневный, дурманящий голову и разжигающий ярость. И когда в этих порывистых движениях мелькало что-то грациозное, они казались еще ужаснее, оттого что природная грация и красота были так жестоко изуродованы. Юная девическая грудь, обнаженная в неистовом исступлении, прелестное, почти детское личико с дико остановившимся взглядом, маленькая ножка, топтавшая кровавое месиво, – вот что мелькало в бешеном вихре этой бесовской пляски. Это была карманьола».
И вот эта карманьола, вырвавшись на улицы Парижа, из самых его подворотен, с самого его дна, потому что, признаем это: карманьола была ритуальной пляской городских низов, выброшенных за борт жизни бедняков, для которых революция стала ослепительным лучом света в царстве мрака (надолго ли?), – так вот эта карманьола затопила грязной толпой великий город в эти августо-сентябрьские страшные дни девяносто второго года, четвертого года Свободы.
- Русь против Хазарии. 400-летняя война - Владимир Филиппов - История
- Русская республика (Севернорусские народоправства во времена удельно-вечевого уклада. История Новгорода, Пскова и Вятки). - Николой Костомаров - История
- Роза Люксембург: «…смело, уверенно и улыбаясь – несмотря ни на что…» - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары / История / Политика
- Пелопоннесская война - Дональд Каган - История / О войне / Публицистика
- Мемуары. Избранные главы. Книга 2 - Анри Сен-Симон - История