Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и произошло. Кто сейчас вспоминает Барнава, Талейрана, Байи или Ле Шапелье? Правда, теперь, по прошествии года, в новую, теперь уже третью, Ассамблею – Национальный конвент – вновь были избраны некоторые прежние депутаты Генеральных штатов, но все они, безусловно, люди второго плана, вроде Барера или Сиейеса, или бывших «леворадикальных» соратников Робеспьера (не был избран только Редерер). И, надо сказать, последние попали в Конвент зря: Петион и Бюзо, примкнув к жирондистам, стали явными врагами народа; ну, а без Приера и Дюбуа-Крансе Революция тоже могла бы как-нибудь обойтись.
Максимилиан понимал, почему Собрание почти безоговорочно поддержало его тогда. Причем поддержали отнюдь не левые, – нет! – поддержали самые что ни на есть реакционеры и контрреволюционеры. Как они ему аплодировали!
Все объяснялось просто. Безуспешно боровшиеся с «конституционалистами» на трибуне Ассамблеи, «правые» рассчитывали лишить Революцию ее вождей, справедливо полагая, что в Генеральные штаты попали самые лучшие, самые умные и самые популярные вожди третьего сословия (многие из них славились своим «либерализмом» еще задолго до Революции!) и что в новый состав Законодательного собрания войдут люди куда меньшего калибра и совсем уж никакой популярности, с которыми справиться будет куда легче.
Максимилиан почувствовал, как его губы кривятся в саркастической усмешке, и ощутил непроизвольное желание потереть руки, но сдержался.
Да, сражение он выиграл по всем пунктам, несмотря на негодование всех «левых». «Конституционалисты» тогда, правда, злорадствовали, что завистливый к чужой славе Робеспьер декретом о непереизбрании депутатов в новую Ассамблею подписал приговор также и самому себе. И Максимилиан на словах соглашался: конечно, господа, конечно, благо родины – высшее благо; я готов уйти, если это будет полезно моей стране. Он это повторяет и сейчас всем тем, кто упрекает его в непомерных амбициях и честолюбии, отвечает: как же так, граждане, если бы я был одержим стремлением к власти, разве я мог бы сам себя устранить с политической арены тогда, в последние дни Учредительного собрания?
Кстати, самый последний день работы этого Собрания был отмечен знаменательным событием – триумфом (можно сказать даже так) Робеспьера, депутата, «вычеркнувшего себя из политической жизни». Его (и, к сожалению, еще и Петиона) при выходе из здания Манежа, где заседала Ассамблея, приветствовала громадная толпа. С криками «Да здравствуют Робеспьер и Петион! Да здравствуют наши неподкупные законодатели!» толпа увенчала их венками из дубовых листьев и понесла на руках. Манифестанты пытались даже запрячь сами себя в постромки наемного экипажа, куда уселись оба неподкупных (лошадей предварительно выпрягли), но Максимилиан решил, что это уж слишком, и пошел домой пешком в сопровождении огромной ликующей толпы.
Вот так-то, господа злопыхатели! Робеспьер не стремился к власти, но разве он был виноват в том, что народ (который он представлял – только он и никто больше, по крайней мере, в Первой Конституанте!) не хотел отпускать его на покой? Разве он виноват был в том, что ему предоставили должность в парижском уголовном суде, – естественно, не ради самой должности, а ради того, чтобы он оставался в столице и мог оказывать влияние на ход политических событий. Он и оказывал. Через то же «Общество друзей Конституции» и сотни его филиалов по всей стране.
Пожалуй, название «Общество друзей прав человека и гражданина», название, которое выбрал для себя клуб Кордельеров, было более подходящим и соответствующим духу времени («права человека и гражданина», а не защита «монархической конституции»!). Название, но не сам клуб. У кордельеров орудовали радикалы, а Робеспьер не признавал ни «правых», ни «левых», ни фельянов, ни кордельеров, – он всегда был сторонником «центра». Что с того, что ему пришлось возглавить «крайне левую» фракцию в Учредительном собрании? Произошло это не потому, что он был «левый», – нет, просто народ никогда не имел (да и сейчас фактически не имеет) никакого права голоса, никакого представительства, никакой власти в законодательных и исполнительных органах. Сначала правили аристократы, теперь правят богачи. Интересы народа представлял в Собрании один Робеспьер. Какой же он был «левый»? За ним стоял весь французский народ. Все остальные депутаты были «правыми» и опирались на совсем незначительное меньшинство нации. Что касается «левых» кордельеров, то и они представляли далеко не весь народ (может быть, и не совсем меньшинство, но все-таки меньшинство). Значит, весь «центр» (восемьдесят, или даже девяносто, или даже девяносто пять процентов всего французского народа) представлял он, Максимилиан Робеспьер. В этом он был абсолютно уверен.
Но был среди кордельеров один человек, который пугал Робеспьера. К нему нельзя было приложиться обычными мерками, как ко всем остальным политическим деятелям (хотя назвать этого человека «политическим деятелем» как-то не поворачивался язык). Это был доктор Марат. Максимилиан слышал о нем еще до Революции как об известном враче, почитывал он и его научные и философские трактаты. А теперь, читая отпечатанные на плохой расползающейся в руках желтой бумаге листы «Друга народа», точнее, вбирая в себя неистовые вопли Марата об обманутом народе и настойчивые призывы к массовым убийствам его врагов, Робеспьер никак не мог понять, куда же делся тот респектабельный, воспитанный, хорошо одетый и хорошо зарабатывающий доктор медицины. Неужели теперь он воплотился в этом помешанном на крови врагов народа журналисте? Поистине, революция совершает с человеком удивительные превращения!
Встреча с неистовым Другом народа в январе 1792 года оставила у Максимилиана двойственное впечатление. Он так и не смог заставить себя почувствовать свое превосходство над Маратом.
Как и Робеспьер, Марат был неподкупен, добродетелен и справедлив. К тому же этот когда-то весьма состоятельный врач был крайне беден, если не сказать нищ, – все свои деньги, все, что он зарабатывал, и все, что ему жертвовали почитатели, он тратил на свою газету или раздавал беднякам. Раздавал все до последнего су. На это не отваживался даже Робеспьер.
Разные слухи ходили про Марата. И о его уродливой внешности, и как в противоположность этому – о его многочисленных прежних связях с богатыми дамами, и о его маниакальной страсти к убийствам, и даже о его крайней нечистоплотности. Но представший перед Робеспьером невысокий неряшливо одетый человек с высоким лбом, орлиным носом и пронзительными черными глазами, с небольшим дефектом речи (он не проговаривал свистящие), говоривший весьма правильным французским языком, не производил впечатления кровавого маниака. Он взорвался только под конец, когда Робеспьер попытался упрекнуть Друга народа в некоторой невоздержанности его газеты и в «риторических прикрасах» при описании грядущей народной мести. Но, когда Марат понес опять что-то свое о сожженных бы им на костре неправедных судьях, о посаженных на кол изменниках-депутатах и о заколотом кинжалом Лафайете, не выдержал уже сам Максимилиан. Он предпочел ретироваться [74].
И все же трудно было не признать правоту Марата, что если бы покарать изменников раньше, можно было бы избежать всех последующих катаклизмов, и что десять вовремя отрубленных голов спасут, может быть, тысячи голов, которые упадут позже. Тогда Робеспьер еще в этом сомневался (не надо забывать, что и до Революции, и
в первые два года работы Учредительного собрания он активно выступал против смертной казни!), но после бегства короля в Варенн, и особенно после расстрела петиционеров на Марсовом поле, уверился окончательно – без казни народом врагов народа Революции не обойтись. Но иллюзии рассеялись не сразу.
Конечно, если бы король был другой… Не этим трусливым и глупым обывателем, а настоящим королем, вполне осознающим собственную роль государственного буфера между темным народом и слишком хорошо понимающими свои интересы привилегированными (раньше – аристократами, теперь – буржуа).
Нет… Максимилиан улыбнулся: если бы король был другой, может быть, не было бы и никакой революции. Какой-нибудь другой король, вроде Карла Мартела или Генриха Бурбона, вместо бесконечных переговоров и уступок, которыми только и был занят с начала революции Шестнадцатый Людовик, вскочил бы на коня, взял бы в руку шпагу и во главе своих верных войск (у «настоящего» короля-вождя «верные» войска всегда найдутся, если уж они нашлись даже у короля-обывателя при штурме Тюильри!) вторгся бы в бунтующую столицу, разогнал бы мятежные толпы, арестовал бы Собрание в полном составе, перевешал бы несколько тысяч бунтовщиков… и все бы успокоилось.
А успокоилось бы? – поправил себя Максимилиан. Может быть, наоборот, любого другого короля, более гордого и сильного, чем злополучный Людовик XVI, стоило бы ему только попытаться пойти против всей восставшей Франции, прихлопнули бы как муху со всеми его «верными» войсками? А вместо низвергнутого деспота королем тут же стал бы дофин или даже этот неугомонный Орлеанский герцог?
- Русь против Хазарии. 400-летняя война - Владимир Филиппов - История
- Русская республика (Севернорусские народоправства во времена удельно-вечевого уклада. История Новгорода, Пскова и Вятки). - Николой Костомаров - История
- Роза Люксембург: «…смело, уверенно и улыбаясь – несмотря ни на что…» - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары / История / Политика
- Пелопоннесская война - Дональд Каган - История / О войне / Публицистика
- Мемуары. Избранные главы. Книга 2 - Анри Сен-Симон - История