Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бороться…»
Боротьсяс этим!Леса прогибая плечом,озера с морями и реки шагая вброд.Внутри,с собою —как борются с саранчойв масштабах страны,призывая к борьбенарод.
Чтоб, с верным пафосомвсе ороша поля,спокойным жестом поправив за ухом прядь,насмешки и гордостивесь израсходоватьяди с чистою совестью,пафос согнав,сказать:«Наши поля спасены,голод предотвращен…»
В ставшей великой шинели сойти —вождем.Всех своих дней грядущих.И прошлых еще —тех усмиренных бедствий,в которых и был рожден.
Боротьсяс этим!И этому весть учет.Вспомнив невзгоды,всех прочих опередив,первой смеяться.Пусть память их извлечети за ненужностьюбудничносдаст в архив.
«Будь разночинцами с ним в девятнадцатом, то бы…»
Будь разночинцами с ним в девятнадцатом, то быразными вышли, как, впрочем, и вышли сейчас.В книжном шкафу по ранжиру бы высились томы,мой составляя писательский иконостас.
Он бы служил… правоведом, пожалуй: в сем чинебыло б раздолье ему затянуть поясаболее чем, он ведь любит себя и понынесводом законов своих ограничивать сам.
В дымных бы комнатах я, подперев подбородок,слушала ярые споры неглупых мужчин,так же, как он, молодых, но среди которыхон бы не спорил, отличный от прочих, один.
Он бы забрел за компанию с кем-нибудь в местныймысли вертеп, собираясь скорее назад.Может, впервые мне спор показался бы пресным!Может, впервые ничто не хотела б сказать!
И, промолчав, чуждый всем политическим смутам,буркнул бы только: «На кой они Вам сдались?..»Я б возмутилась, конечно, но с той минутычто мне с ним рядом какой-нибудь социалист!
«Воля», «земля», «революция» были… Вдруг – нате!Нате, народница, Вам не присущий покой…«Верно, пусть лучше пребудет со мною фанатик,чем Вы, такой, не сживетесь со мною, такой».
Виктору Гюго
Упрямым камнем сотен баррикадв сосудах возбужденного Парижая жду; и вот уже звучнее, ближегвардейских ног реакции набат.
И думаю, примкнув своим плечомк соседу (мы сроднились тут, в отряде):повстанцев вождь – всегда на баррикаде,монарх – всегда как будто ни при чем.
«О, как бы мне хотелось говоритьс самим тобой, носитель алых мантий!»Но не язык, а резвых ног под платьеммоих нужна в бою нещадном прыть.
И выученным следуя азам,взбираюсь я, насколько хватит шага,чтоб заалело полотнище стяга,пока враги не выдавили залп.
«О, как бы мне хотелось не ценойгвардейцев ли, повстанцев жизней сотен,лишить тебя короны! Как ты противпотерь монаршей власти надо мной!»
Но мне в покоях сказочных дворцовохоты нет искать себе покоя —уж лучше быть зажатой синим строеммундиров в огнестрельное кольцо;
уж лучше крик: «Монархию – долой!»,чтоб супротив – орудия вспылили…Я – Франция времен Руже де Лиля,где всюду – бой.
Отпущение
Репей не виноват, что он – репей,что он придирчив так и часто склочен.Пленят другие тонкостью стеблейв оранжереях, он же – вдоль обочинцепляет только тех, кто сам мешалему расти таким неприхотливым.Не виноват! Как вздорная душа —моя, с досады жгущая крапивой.
В пути сдавалась, рухнув наконецк его корням… А сколько было прежде,ершистыми цветами чтоб венецносили и колючки – на одежде?..Репей не виноват, что он – репей…Но в черноземном сердце – чую – завязьжеланья непроторенных путей!Чтобы – не вдоль и чтобы – не касаясь.
Who wrote Holden Caulfield?[1]
Эй, вечный Колфилд, покуда взрослеет мир!Холден, приятель, мир молод душой покудаи, смерив юношей долю нью-йоркских миль,он задается вопросом, где утки с пруда;и выбирает пока из лошадок двухту, что жует овес – не галлон бензинажрет по высоким ценам;а Сэлинджер Джеромтрубку берет и болтает так просто, как друг;эй, вечный Колфилд, покуда в десятках мест —ведь не в одном же Нью-Йорке такие мили —истины трудных подростков имеют вес,пишут тебе: я пишу тебе, пишет Билли[2].
Как провожу лето
…А мальчик вырос: деятелен, деловит,и это ему идет, и он мне такой по душе,и я им горда, и даже не так уж злит,что я без него, без милого, в шалаше;что я не могу сказать, ему в том числе,чем примечательно лето мое, ползет.Пусть новизна – ему, а мне врать зачем?Вся – у корней, пусть другие идут на взлет;вся – у земли: я два раза была с отцом,повоевала – там все заросло репьем;за бесполезное лето лишь выгорело лицов рамке и за стеклом, так похожее на мое.
Из библиотеки
Любимый мой! Юный сентябрь. Лучший месяц за то,что умерло вовсе не все иль погибло не вовсеи что, не покрыв головы и пока не увязнув в пальто,в желаньях скромна, вся подладясь под раннюю осень:едва ли прошу у такого тебя оголенности веток,бравурности алого цвета дерев, листовой позолоты…По-зимнему скован и бел был далекий твой предок,возможно; пусть ты невиновен: лишь вышел в него ты.О, можно еще не запрятывать книжки, покудахранит чистоту и не тучно, безоблачно небо,каким я люблю его, чтоб без фантазий. Неруда!и мне, рыжий томик, земное подай на потребу!Щенка двортерьера, что, родственность нашу учуяв,за мной увязался и трусит, как я за тобою два года.Но платят за преданность разве? Ведь будто плачу ященку колбасой – не берет! Что поделать, такая порода.О, нужно быть проще, как в том разговоре старушек,одна из которых, древнее, просила другую с балконакупить ей пломбира! Пусть, если покой твой нарушу,то только в святой простоте; наносное – за боны!Любимый мой! Юный сентябрь. На древе надеждыеще не опали все листья, молящие цифр, но – в строчку.О, весь этот ворох бумажный, подножный… не кончитсяпрежде,чем ты будешь кончен.
Первое
Это будет леген… подожди,
подожди… ДАРНО!
Он – как сорняк, заполонивший полемоей, тобой возделанной, души.Хочу швырнуть ему в лицо: «Доколе?!»,а получается пролепетать: «Как жить?..»Чему хочу учиться? Аппетитак тому, что есть я и со мною есть —из вежливости чуть, и так претит мнедоверием оказанная лестьему. А ты – отзывчив простодушнона каждый и нечаянный молчок!Как я ночами плакала в подушку,как сердцу становилось горячои голове, все силившейся разомвсю душу выполоть, чтобы и след простылего побегов. Чтобы одноглазымподсолнухом, веселым и простымвзросло. К тебе. Я тороплюсь с вокзалана тротуара полосе цветы, цветы…охапками. А мне недоставалодля одногодушивсей широты.
День Памяти в Болгарии
…И только море Черное шумит.А мы в двенадцать замерли, молчали.Пять дней болгарских было за плечами,и на шестой день вдруг такой пиит!От Христо Ботева – на памятнике павшим,взор к небу поднимаете – и вот:Кто за свободу дрался, мол, и умер даже,тот никогда в народе не умрет.
Я замираю с мыслью о советско —болгарских флотских силах, что давнопогибли тут, завидую, что детствуне моему столкнуться сужденос такою былью прошлого… Едва лисейчас представить сходу я могу,как три бойца так рано умиралина этом живописном берегу.
«Здесь розы чтут, а маки не при деле…»
Здесь розы чтут, а маки не при деле,в пыли, склонясь, алеют у дорог.Так и душа моя в моем усталом телепоникла, от разлуки на пределе…О, поскорей отбыть болгарский срок!
Будь не в обиде, щедрая страна!Спасибо за твое гостеприимство,но не отвыкнуть: Родина – одна,и, хоть немного времени для сна,мой мальчик успевает мне присниться.
Здесь розы чтут, но маки мне, однако,гораздо пышных запахов милей.И вот, вроде провидческого знака,растут, слезами черными накапавиз чашечек… Дороги же – к тебе.
Когда я Сольвейг
Когда я Сольвейг, воздух свеж и сиз,колюч от лап пронзающих деревьеви заштрихован – так, что только иззверей кому возможно выйти к двери.
Когда я Сольвейг, чужды городадуше моей, оскалившейся дико,прозрачной, как озерная вода,и плачущей, как тает кубик льда,от в соснах заблудившегося крика.
Когда я Сольвейг, голос твой дрожит,дурной мой Пер, гонимый злой молвою.Позволь мне, друг, твою заштопать жизнь,брат нелюдимый, здесь расположись —в тепле огня и терпком духе хвои…
Когда я Сольвейг, ты – уже не плох,совсем иное я пою отныне:пусть люди знают, Пуговичник, Бог,что путь мой солнечный и лыжный непрерывен!..
На маяк