Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тридцать пар рук стали перебирать четки. Голоса забормотали молитвы, как будто они оказались в церкви. Форестьер также читал молитву. Солдаты сползали все ниже и ниже с каждым оборотом колеса. Наконец череп первого из них раскололся, встретившись с гранитом промерзшей земли. Маленький шевалье напрягся, наблюдая за этим зрелищем.
— Смерть тиранам! — закричал он.
И опять из его горла вырвался странный звук, похожий на ржание. Все перестали молиться и надели шляпы.
Было уже светло, когда отряд подошел к деревушке и усадьбе Ублоньер, сурово молчащий, похожий на стаю волков, идущую за своим вожаком, несущим маленького волчонка. Но инстинкт рода в нем еще не проснулся. По его телу пробегала крупная дрожь.
— Тебе холодно?
— Нет, господин.
— Ты дрожишь, как листок!
Неловко, рукой, которая на морозе опять начала кровоточить, он поднял меховой воротник. «Бог мой, он промерз, сидя на дереве, — думал он. — Мальчик провел на нем не менее двух часов. Трупы успели окоченеть. Да, по крайней мере, два часа».
Позади послышалось ворчание.
— Что вам не нравится?
— Мельницы, господин Форестьер. Слух об этом разнесется повсюду.
— И что?
— Будут говорить: они еще более жестоки, чем синие, настоящие лесные звери.
— Да, — проговорил седой крестьянин со шрамом через всю щеку, — да, это слишком! Наказать убийц, поджигателей и насильников — это правильно, но там, на мельницах, это больше, чем наказание. До сих пор я никогда не осуждал вас, командир, но эта смерть не для христиан!
— А смерть мадам Ландро, ее дочерей, прислуги?
— Это правда, но парни, привязанные к крыльям мельницы, как какие-то несчастные твари!.. Это останется на моей совести. Вы знаете, как я вас уважаю, но я покаюсь на исповеди!
— Делай как хочешь. Но запомните все: я буду делать все, что решил, и без ваших советов. Я сам отвечу перед Богом.
— Вы так решили?
— Да, гладя на растерзанных детей и их несчастную мать.
— Лучше бы было, если бы их защищал отец.
— Замолчи! Господин Ландро сражался на Рейне рядом с принцем Конде. Он имеет право на наше уважение.
— А кто против?
— Правда, его в здешних краях не любили, но он был справедлив.
— Доброта — лучше, чем справедливость.
Они вышли к ограде усадьбы. Над забором, на крышах, возвышалась, белея, шапка чистого снега. Ребенок застонал. На пороге показалась Перрин. Она бросилась к мальчику:
— Да он весь горит! У него жар.
— Укрой его потеплее. Пусть он пропотеет и завтра будет на ногах.
На следующий день состояние молодого Ландро ухудшилось: его тело покрылось потом и сотрясалось в судорогах, зрачки расширились и глаза иногда почти закатывались, на лбу бились вздувшиеся вены. В окрестностях не было врачей. Большинство из них поддерживали Республику и с началом мятежа покинули находившуюся под контролем шуанов территорию. По приказу Форестьера сходили за аббатом Гишто. Священник лечил с одинаковым успехом как людей, так и домашних животных, почти одними и теми же средствами. Его считали немного и знахарем, и колдуном, и чудотворцем. Аббата уважали за то, что он отказался принести присягу Конституции и теперь жил изгнанником, отлученным от службы. Он продолжал совершать обряды тайно: отпевать умерших, благословлять молодоженов, служить мессы в глухих уголках леса или в заброшенных сторожках.
Он долго осматривал больного ребенка, щупая его ноги и руки, поднимая веки, вслушиваясь в прерывистое дыхание и неровное биение сердца. В соседней комнате Форестьер беспокойно ходил, нервно покусывая губы. Он обошел стол, натыкаясь на скамейки, остановился у очага. Отбросил носком сапога вывалившуюся головешку, тяжело вздохнул: «В конце концов, это судьба! Ничего более! Если бы не я, кто бы его мог спасти? Он бы замерз на своем дубе. Я спас его, и вот это несчастье! Форестьер, у тебя сердце болит, словно речь идет о твоем сыне… Я его спас, значит, он немного и мой сын. Я должен позаботиться о нем, потому что его отец… его отец…»
В дверях показался озабоченный священник.
— Ну что? Это воспаление легких или простуда?
Аббат поднес руку ко лбу.
— Хуже, мой дорогой друг. Воспаление мозга. От того, что увидел и пережил бедный ребенок!
— Это из-за меня?
— Мне все рассказали. Не надо было приводить его в комнату матери и сестер.
— Если бы я знал! Они могли еще быть живы!
— Генерал, вы непосредственно здесь ни при чем. Но было еще одно обстоятельство. И это я ставлю в упрек вам. Зачем надо было брать ребенка на мельницы? С какой целью?
— Чтобы он увидел и запомнил, что его близкие отомщены.
— Эта жестокость помутила его сознание. Его болезнь не имеет другой причины, вот результат! Зачем эти ужасы?
— Вы священник, а не солдат.
— Я стараюсь им быть.
— Вы не можете этого, понять. До революции я был миролюбивым человеком, жил среди цифр и бумаг, а теперь я стал таким, какой есть.
— Это вас не извиняет!
— Да! Я пережил разгром под Шале, форсирование Луары, на моих глазах погиб Лескур. Я видел, как республиканские гусары рубили стариков, женщин и детей, владельцев поместий и крестьян у Мана и под Савиньи. И теперь на нас идут «Адские колонны». Я тогда сказал себе: «Нет! Они убивают, и я буду убивать! Смерть за смерть!»
— Наш долг являть человечность, гуманность, а не усердствовать в жестокости.
— Весной прошлого года, когда только появилась наша Великая вандейская армия, мы пели Verilla Regis перед залпом, мы заранее просили прощения у наших врагов, мы отпускали пленных, взяв с них обещание не поднимать против нас оружие. Великой армии больше нет! Сто тысяч наших погибли, выиграв шестьдесят сражений подряд! Сто тысяч…
— Я знаю.
— Время извинений прошло. Требуются жестокие кары, чтобы привести в ужас синих, заставить их уйти.
— Может быть. Однако согласитесь, что вы не должны были показывать этого несчастному ребенку.
— Это закалит его сердце!
— Если мне удастся его вылечить, он будет или сумасшедшим, или… Это будет… Это будет человек, похожий на вас! Я хочу сказать такой, каким вы стали сейчас, а не таким, какого я знал раньше.
Аббат ушел. Форестьер вошел в комнату, где лежал больной мальчик, и сел у изголовья его постели. Он не мог оторвать взгляда от худенького тельца, сотрясаемого судорогами, от тонких, искаженных черт лица, бледного лба, покрытого крупными каплями пота, к которому прилипли мокрые волосы! Он долго оставался там, словно приклеенный к креслу, удрученный и потерявший надежду. Только шептал:
— Пусть проклятье падет на мою душу! О! На мою душу! Я молю его спасти… На мою проклятую душу…
Осторожно, почти робко, вошел один из шуанов, снял шапку и сказал:
— Господин Форестьер, кавалерийский отряд синих в Бурнье! Они сняли своих.
Форестьер равнодушно пожал плечами. Шуан в нерешительности сделал шаг вперед. Он увидел, как по щекам командира катились слезы. Смущенный и растерянный, он молча вышел из комнаты.
— Ну что? — спросили его товарищи.
— Он плачет. Я думаю, что парень умирает.
— Благословение Господа с ним. И нам теперь не видать больше радости.
Элизабет Сурди
Каждый день аббат Гишто отправлялся в Ублоньер, несмотря на все еще сильный мороз и снег, который все прибывал и прибывал, вместо того, чтобы таять, увеличивая число несчастий. Он приносил траву для бульона, флягу с микстурой собственного приготовления, свои молитвы и ободрение. Иногда он получал сигнал о появившемся патруле. Тогда он часами лежал в какой-нибудь яме или залезал в дупло дерева. Почти невозможно остаться незамеченным в этом белом от снега лесу. Сама природа предавала мятежников. Иногда он ночевал на ферме, в сарае, на соломе, вместе с людьми. Иной раз появлялся только поздним вечером. Аббат выходил на опушку леса около фермы и кричал совой, прикладывая руки к губам, как его научили разбойники. Такой же крик раздавался из окна под крышей: отвечал часовой. Это был условный сигнал. Святой отец пересекал широкий двор, пробирался к постройкам и стучал условным стуком в дверь. Она открывалась, и его впускали. Перрин подносила ему чашку горячего молока, плеснув туда винного спирта, или, если он был голоден, наполняла супом на свином сале глубокую миску. Мальчик был жив, но болезнь, которая уложила его с лихорадкой; в постель, не отпускала ребенка. Аббата встречали прерывистые стоны, похожие на ржание. Он клал свои длинные сухие теплые руки на лоб больного ребенка. Крики стихали, тело расслаблялось. Казалось, проблески сознания появлялись в глазах больного. Травы сняли жар, но напрасно аббат задавал вопросы мальчику: он потерял способность говорить, совсем не улыбался, хотя Гишто и пытался его рассмешить.
— Если он не останется сумасшедшим, то будет немым, молчаливым и диким, как животное. Иногда я почти желаю…
- Реквием по Жилю де Рэ - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Огненный пес - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Копья Иерусалима - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Семен Бабаевский.Кавалер Золотой звезды - Семен Бабаевский - Историческая проза
- Орел девятого легиона - Розмэри Сатклифф - Историческая проза