Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наталья шла быстро-быстро, чуть ли не бежала. "От судьбы не убежишь, лапушка! - знающе, с вызовом думал Алексей, поспешая рядом. - За воротами не спрячешься, закрытые ставни не спасут..."
До Натальиного дома не близко, они прошли уже полпути, но все еще ни словом не обмолвились. На тротуаре попадались подзамерзшие лужицы, Наталья с одной стороны обходила их, Алексей - с другой. Оба смотрели под ноги. Можно было подумать, что идут поссорившиеся муж с женой. Но смотреть на них, собственно, некому, в маленьких городах ночь наступает раньше, чем в больших: одиннадцать вечера, а навстречу - ни души. Во многих домах уж и огни потушены. Кресты Старого собора почти достают до высокой луны, под ней сверкают сосульки, слюдянисто блестят лужи, тени она кладет резкие, холодные. Черные, оттаявшие за день деревья зябко ежатся, покряхтывают.
Вон уж и нахмуренный дом Натальи захлопнулся ставнями, словно ему обрыдло на белый свет глядеть. А они так ничего и не сказали друг другу.
Внезапно она остановилась, вскинула на него глаза:
- Зачем вы меня преследуете? Зачем я вам? У меня муж...
Не было в глазах смятения, незащищенности, какие видел в то мгновенье, когда она подошла к пароходству и он заступил ей дорогу. Сейчас и в них, и в голосе ее были раздражение, даже злость. Алексей молчал.
- Я прошу тебя... оставь в покое...
О, это уже другое дело! Не просьба, а мольба, боль. Ну и что? Отпустить? Пожалеть? Посочувствовать? А зачем? Зачем?! Пусть живет с тем, наверняка нелюбимым? Без любви, да зато сытно, в достатке? Значит, грош цена ей, ее чувствам, если они есть. Как, как понимать тебя, Натальюшка?
Эх, пан или - пропал!
Алексей сграбастал Наталью, целовал в губы, в щеки, в глаза. Отделенный когда-то говорил: "Перед женщиной не трусь, женщины не любят робких. Женская логика - никакой логики. Почему? Если ты ее сгребешь в объятия и поцелуешь, она сладко охнет и скажет: "Нахал!" Если ты этого не сделаешь, она с презрением подумает: "Тюфяк, теленок!" Лучше быть нахалом, Леха".
Алексей не считал себя нахалом, честное слово, не считал, - любил он Наталью. Именно это - "Люблю, люблю, люблю!" - шептал, вышептывал ей сквозь поцелуи, сквозь ее осыпавшиеся на щеки волосы, сквозь смеженные ее глаза, именно это - "Не отдам, не отдам, не отдам!" - должна была знать, слышать, понимать Наталья и не отворачивать лицо, не отталкивать Алексея, не вырываться из его объятий. Конечно, если он ей не противен, не безразличен, да он и не поверит, не поверит, что - противен, безразличен, не поверит, нет, нет, нет. Тогда, когда в горнице взял ее за руки, когда возле пароходства заступил ей дорогу, он увидел, понял, почувствовал: не безразличен, не безразличен, не безразличен!
И наконец Наталья обессиленно положила на его грудь голову и руки, а он распахнутой шинелью окутал ее узкие плечи и губами, лицом уткнулся в теплынь ее густых волос, с которых сбилась шелковая татарская шаль, вдыхал их запах и млел, мечтал: никогда не кончайся, миг этот!
Но рыкнула где-то рядом калитка, залаяла собака, на колокольне завозились, взбулгачились галки, долгим, чуть слышным стоном отозвалась старая медь колокола, тронутая крылами.
Наталья трудно оторвала голову от груди Алексея, трудно, безнадежно повернула ее. Туда же поглядел Алексей.
Возле калитки стоял муж Натальи и смотрел на них.
...Тысячу раз клял потом себя Алексей за то, что не пошел вслед за Натальей к ее мужу и не сказал ему все начистоту, не поговорил честно, по-мужски. Тысячу раз клял! Может быть, и не произошло бы всего того, что затем произошло. Может быть. Может быть!
Наталья ушла к мужу пришибленная, придавленная, ни разу не оглянулась, а он, Алексей, а он, дуб, болван, ничтожество, он остался на месте, он, ходивший за "языками", ходивший в атаки, не боявшийся ни Бога, ни черта, он струсил встретиться лицом к лицу с мужем любимой женщины. Не струсил? Да? Просто растерялся? Да? От неожиданности? Да? Отделенный тебе в лицо плюнул бы за это "растерялся"! Ни одна женщина мира не полюбит труса, пожалеть да, пожалеет, а полюбить - ни за что! А ты, Алексей Огарков, трижды раненный, бессчетно вываренный в щелоках войны, ты струсил, ты оставил любимую женщину, не ринулся за ней. А минутой раньше клялся, божился: "Не отдам, не отдам, не отдам! Никому, никому, никому!.." Трепло и ничтожество! Ведь всего последующего могло, могло не случиться!
В дом к Наталье он не попал ни на второй, ни на третий, ни на четвертый день: ставни с улицы были закрыты, ворота и калитка задвинуты изнутри на тяжелый засов. Безжизненным казался двор Старцевых.
А голосовал Алексей в больнице, потому что у него внезапно открылась рана на ноге. Вышел из больницы только в начале мая. И первое, что сделал, похромал к дому Старцевых. Страшно удивился и обрадовался: ставни у них нараспашку, калитка не заперта. На ступеньке сидит и читает книжку белобрысая девчушка лет десяти, жмурится, морщит носик от припекающего солнца, а уходить не хочет - приятно, видимо, ей или уж больно книжка интересная. Алексей нерешительно поздоровался с ней.
- Хозяева... дома?
Она подняла голову, поморщилась, словно на солнце взглянула:
- Мама с папой на работе, а чо?
- А ты... кто... им?
Девчонка захлопнула книгу и засмеялась:
- Как - кто? Наташа. Ихняя дочь.
"Вот те на! - ошарашенно подумал Алексей. - У них, значит, дочь есть, а я и не знал. - И ворохнулась обида: - Ты что ж, Натальюшка милая, в тринадцать лет мамой стала? Дочура что-то ни на тебя, ни на Старцева... Или Старцев ни при чем? Вона как!.. Вдруг показалось, что все становится на свои места, что все ему становится понятным, объяснимым, это и облегчало душу, и чуточку разочаровывало. И - раззадоривало, злило: - Ну и пусть! Ну и что! Моя будет Наталья. Все равно - моя! Уж теперь-то не струшу, не растеряюсь, на руках унесу, уволоку. Вместе с дочкой! - Захотелось спросить у девчурки: "Пойдешь, поедешь с нами, со мной и мамой, Наташа? Я перехожу на заочное в техникум, еду в родной поселок агрономом. Агрономов, знаешь, как не хватает! Поедешь с нами?" Но спросил не в лад:
- А Наталья... То есть мама не болеет? Если на работе, значит, конечно, не болеет.
Девчонка рассмеялась:
- Вы чо-о! Папка говорит, на нашей мамке пахать можно! - Девчонка, похоже, была смышленая, она заметила растерянность Алексея, вспомнила его первый вопрос и серьезно спросила: - А вы, дяденька, про какую Наталью? Маму если, ее Марией зовут...
- Тут Старцевы живут?
- Так и знала! - прыснула девчонка. - Старцевы не живут здесь.
- А где же? - Алексей почувствовал легкое головокружение и необъяснимую слабость во всем теле.
- Не знаю, дяденька. Папка сначала купил дом, а потом нас с мамой перевез...
Ослабевший Алексей вроде бы не сам вышел со двора, вроде бы кто под руки вывел его и опустил на скамеечку возле дома. Тут, прибитого, равнодушного ко всему на свете, его и увидела баба Ганя, шкрябавшая мимо глубокими новыми галошами. Наверное, из Ханской рощи шкрябала, под локтем беремцо молодой травы, в руке древний-предревний серп. Глаза у нее вострые:
- Никак, агитатор? Чего ты здесь? А я вот травы козетке наширкала маненько, она мне двух козлятушков привела...
Алексей был глух к ее радости. Он поднял на нее горькие глаза:
- Баба Ганя, куда Старцевы переехали?
- Старцевы? - Она внимательно посмотрела на него, думающе пожевала блеклыми губами. - Не знаю, матри. В одночасье продала она избу-то и уехала. Продала и уехала. Продала и уехала в одночасье. Как удавился он, она продала и, стал быть...
Ошеломленный, Алексей приподнялся:
- К-как - удавился? - Если б старуха сказала "повесился", это бы не так ударило, потрясло, а необычное, редкое "удавился" будто обухом шарахнуло. Баба Ганя... да вы что! Неужели? Почему?
- А кто его знает, милок, кто его знает. Взял веревку да удавился. Верно, помутнение какое... Они ведь отгораживались от шабров, на запорах жили...
Она пошаркала галошами к своей избе. Видимо, очень уж она была древняя душой, коль не полюбопытствовала вплотную, какая такая болячка припечатала агитатора к старцевской скамейке, отчего это он так в лице изменился, почему вдруг так сел и охрип его голос. Остановившимися глазами он смотрел в выщербленные кирпичи тротуара, не видел их, слышал лишь, как в мозгу колотилось: "Я, я в этом виноват! Я к этому причастен!.."
Вскочил со скамейки и пошел, побежал к Порфирьевне. Уж Порфирьевна должна знать, как и что, она из тех баб, что все про всех знают и умеют объяснить.
К счастью или несчастью, Порфирьевна оказалась дома. В сенцах у нее шумел примус, на нем стояла большая кастрюля с водой, из нее она черпала ковшом и наливала в корыто - собиралась купать своего младшего. Малыш в одних трусишках сидел на полу и сосредоточенно ковырял в носу, исподлобья поглядывая на Алексея.
Порфирьевна не играла глазами, не смеялась сквозь свои мелкие хищные зубки. Понимала состояние Алексея. Сочувствовала. Но помочь ничем не могла.
- Кисет - Владимир Сорокин - Русская классическая проза
- Питерский гость - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- В усадьбе - Николай Лейкин - Русская классическая проза