«Сог ardens»[43].
Он прелестно сердился. Вся живость возмутившего его впечатления переливалась в легкую игру быстрой и колкой мысли.
Он восклицал: «Удивительный народ женщины! Они обижаются, ревнуют, соперничают… У мужчин этого нет».
«Мы столкнулись в темноте на узком тротуаре со старичком в золотых очках, и оба посмотрели друг на друга сердитыми круглыми глазами».
М. О. Гершензон[44] сказал мне: «Я заметил, что вас огорчило известие о том, что в Баку Вячеслав Иванович увлекается кавказским вином. Нет, это ничего, тут ему не грозит опасность. Гораздо хуже „жизни мышья беготня“»[45].
На одном из собраний некий Левит[46] позволил себе грубую выходку против В. Ив. Разговор касался стиховедческих тонкостей. Левит был чрезвычайно начитанным молодым человеком, обладавшим блестящей памятью. Он позволил себе задеть возраст нашего руководителя. В. Ив., оставаясь на высоте самообладания, ответил Левиту такой тучей учености, что мы все утонули, а между прочим, сказал просто и прямо: «Но мы не дураки, хотя и старики».
Говорили, что в деревне В. Ив. боялся стаи гусей. Но я была свидетельницей такого случая. В кабинете В. Ив. на окне нашли бутылочку с прозрачной бесцветной жидкостью. Надпись — poison[47]. Все колебались: что предпринять? В. Ив. взял сосуд в руки и сделал первый глоток. Оказалось — спирт. Но ведь никто не знал, что там за влага.
Говорили, что тех, кого хвалил В. Ив., постигала творческая неудача, а из тех, кого он порицал, получались известные писатели. Так из хваленого Зенкевича[48] не вышло поэта, а из порицаемого Алексея Толстого вырос крупный писатель.
Гумилев говорил, что был свидетелем бесед В. Ив. в его Tunis ěburnea[49]: «Он призовет кого-нибудь из поэтов, беседует с ним долго и проникновенно, разбирает его стихи, видит в них замыслы и глубины, которых не подозревал сам автор, и так убедительно показывает ему его внутреннее прекрасное лицо, что поэт уходит, не чуя под собой ног. Но, провожая его в переднюю, хозяин быстро и легко срывает пленительный покров с возвышенного образа и говорит слова такой едкой уничижительности, так метко и беспощадно попадая в слабые места, что гость, падая с неба, разбит, расколот, сожжен».
В. Ив. великолепно выслушивал каждого и располагал к высказыванию. Он давал возможность говорить о своих переживаниях в полный размах, не перебивая своим личным опытом и отношением к теме, не ставя в связь чужое трепетное чувство с тем, как «у всех» и «у других тоже». Вместе с тем он безболезненно находил вещам свое место. Умел сказать автору полную правду, ничего не смягчая, но и ничем не обижая.
«В вашем докладе туго натянутая струна поклонения Достоевскому, но ведь вы не внесли ничего нового в понимание его. Заметили ли вы это? Ваш доклад строго взвешен, насыщен фактами, но душноват» (Скалдину)[50].
Умел видеть в чужих словах такую бездну обязательного значения, что поэт пугался высказанного им. Иногда критиковал так: «В вашем стихотворении сказано, что в комнате жарко, тогда как всё переживание требует атмосферы легкого убывающего тепла».
«У вас могут быть любые ошибки суждения, но у вас нет ошибок вкуса, с чем вас и поздравляю, радость моя».
«Говорят, что художественное произведение не исчерпывается одной идеей. Одной — не исчерпывается, а двумя или несколькими — исчерпывается».
Перед отъездом в Италию (1926 год)[51] В. Ив. читал оперетку «Любовь — мираж»[52]. Глубины чувства, благородство человеческих образов были преподнесены без уступки в легкой сценической форме.
Некоторое время за В. Ив. ходил маленький забавный поклонник, 10-летний поэт Миша. Неизвестно, откуда он взялся, но был очень важен. В. Ив. на собраниях поэтов говорил ему с нежностью и досадой: «Ну, читай опять свою „Рябину“».
Как-то В. Ив. 4 часа говорил с Ярхо[53] о сонете.
«Когда я долго не виделся с Юр[ием] Ник[андровичем] Верховским[54] и, наконец, садился писать ему письмо, то, чтобы сразу ввести его в круг своей жизни, описывал с утра до ночи последний день».
В гимназические годы к В. Ив. приводили на укрощение буйных и вспыльчивых кавказцев, тоже гимназистов, которые метались с ножом в зубах. Он усмирял их словом.
Вячеславу Иванову
«Как виноградная лоза,Змеен.Как юность первого дня,Древен».
Залетным переливом соловьяОн высылал вперед себя свой голос.Порою остр, с оттенком лезвия,Но чаше звук был светел, нерасколот.Затем весь облик выступал ясней:Извилистая длинных губ улыбка,Высоты мудрой седины, пенсне,Движений женственная зыбкость.Завесы, пурпур, жезлы, рамена,Подземный храм, сплетенные ехидны,Зал малахитовый под блеском дня —На будничной земле казались очевидны.Чудесное чудовище пещерВ ученейшем скрывалось человекеСтраны других весов, особых мер,Куда текут, не возвращаясь, реки.Томим бессмертной давностью времен,Он, не желая, слишком много помнил.Прошедшее не проходило в нем,Как после пира вяжущая томность.Но почему его тончайший слухИ гений, словно свет, мгновенный.Дар превращенья, устремленный духНе овладели властно поколеньем?В нем есть вина. Пещеры тайный мракСкрывал порой не россыпи алмазов.В нем различает напряженный зрак Сомнительную двойственность соблазнов.Но за вину кем может быть судимЧудесный образ, близкий Леонардо?Не виноват ли также перед нимРод неотзывчивый, род безотрадный?Былое восхищение храня,Мы все забвению не уступаемЗаливы рек, блаженные моря,Которые его, лелея, обтекали[55].
3. Константин Бальмонт
Как начинающая поэтесса я пришла к прославленному поэту зимой 1917 года. Помню, что Константин Дмитриевич был суров, что на меня произвела внушительное впечатление обстановка его кабинета, полутемного, удаленного от уличных звуков, полного книг[56]. Я прочла стихи, к ним он отнесся неплохо. В дальнейшем у нас завязались дружеские отношения, и мы виделись много раз до отъезда Бальмонта за границу[57]. Я видела Елену Константиновну Бальмонт (Цветковскую)[58], тихую спутницу семьи, Анну Ивановну[59], дочь Мирру[60]. Семья Бальмонта жила стесненно, голодала и холодала. Однажды К. Д. открыл мне дверь в накинутом на плечи зеленом клетчатом пледе и сказал: «Вот только сегодня я первый раз встречаю Вас, не подавленный жизненными лишениями».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});