Гумилев писал тогда «Гондлу»[124], и образ плачущей девушки над гробом возлюбленного он взял для концовки поэмы.
«Здесь (в Крыму) нет созвездия Южного Креста, о котором тоскую».
«Самое ужасное — мне в Африке нравится обыденность. Быть пастухом, ходить по тропинкам, вечером стоять у плетня».
«Старики живут интересами племянников и внуков, их взаимоотношениями, имуществом; а старухи уходят в поля, роются в земле, собирают травы, колдуют».
«В 18 лет каждый из себя делает сказку».
«Свой сборник „Колчан“[125] посвятил Татьяне Адамович[126]. Очаровательная… Книги она не читает, но бежит, бежит убрать их в свой шкаф. Инстинкт зверька».
Восхищался «Балладой Редингской тюрьмы» Уайльда[127].
«Когда я наслаждаюсь стихами, горит только частица мозга, а когда я люблю, горю я весь».
«Петербург — лучшее место земного шара».
«Домаливался до темного солнца». В стихах сказано об этом: «Наяву видевший солнце ночное»[128].
«Испытал ту предельную степень боли, которая вызывает уже не крик, не стон, а улыбку».
«Разве можно сравнивать Пушкина с Лермонтовым? Пушкин — совершенство, Лермонтов относителен».
Была лютая зима 1919 года. Москва стояла в развалинах. Гумилев и Кузмин приезжали выступать в Политехническом музее. После выступления Н. С. шел к Коганам[129], где должен был остановиться, и я дошла с ним до ближайшего переулка. Н. С. был одет в серые меха. Все мы сидели в аудитории в шубах, и Гумилев иронизировал над тем, что москвичи плохо одеты. Сосед мой, слушавший стихи Н. Г., смеялся над ними с видом презрительного сожаления. Это был пожилой гражданин, заросший черным волосом, типа заводских агитаторов. Большого успеха ленинградские поэты не имели.
«Никогда не ношу обручального кольца. Подчеркивать свои оковы».
В. М. прочла стихи, где были строки:
«Печаль навеки, печаль серьезна,Печаль моя — религиозна».
Н. Г. сказал: «Серьезна? Это говорят: „Мужчина сурьезный“, — когда он сильно пьет».
«Наши страдания — обратная сторона должного счастья».
«Анечке (Ахматовой) каждый месяц надо давать 100 рублей на иголки».
Июль 1921 года. Один из ленинградских знакомых и почитателей Гумилева предложил ему поездку на поезде на юг и обратно. Гумилев был в Ростове-на-Дону, где группа молодых студийцев ставила его «Гондлу». Н. С. театра не любил, но постановка ему понравилась, и он очень одобрительно отзывался о молодых актерах[130]. Он провел в Москве дня три, пока поезд стоял на запасном пути. Выступал в Союзе поэтов (Тверская, 18)[131], читал стихи об Африке. Мы ходили по улицам, встречались на вечерах, беседовали.
Из высказываний помню:
«Вся Украина сожжена». (Горько.)
«Люблю Купера и Д’Аннунцио»[132].
«Вещи, окружающие нас, неузнаваемы. Я не знаю, — из чего это, это, это… Мы потеряли с ними живую связь».
Показывал черновую тетрадь, где были стихи: «Колокольные звоны и летучие мыши».
«Что делать дальше? Стать ученым, литературоведом, археологом, переводчиком? Нельзя — только писать стихи».
«Путь поэта — не только очередной сборник».
«В дни революции Ахматова одна ходила ночью по улицам, не зная страха».
«Жена мне — любовница, дети — младшие братья и сестры. А что она им — мать, я как-то не учитываю».
«Как хорош миг счастливого смеха той, кого целуешь».
«Это в семьдесят лет о шестидесятилетием говорят — мальчик. Я себя „молодым“ не считаю» (35 лет).
«Кладу на каждое поколение по 10 лет».
Ночевать шел во Дворец искусств, пришлось перелезть через железную ограду. Встретился в доме с Адалис и долго с ней ночью разговаривал. О ней отозвался: «Адалис — слишком человек. А в женщине так различны образы — ангела, русалки, колдуньи».
«У вас в Москве нет легенд, сказочных преданий, фантастических слухов, как у нас».
«У вас никто не знает соседней улицы. Спросим прохожего наудачу, как пройти на Бол[ьшую] Дмитровку? Нет, не этого, он несет тяжелый мешок». Н. С. приподнял фуражку и спросил встречного молодого человека дорогу. Тот, действительно, не знал.
«Каждая любовь первая».
«Я не признаю двух романов одновременно».
«В моей жизни — семь женских имен».
«Я могу есть много и могу долго терпеть голод».
Шутил над стихами Маяковского, где М. увидал божество и побежал посоветоваться со своими знакомыми[133].
О вышедшей тогда книге стихов Ирины Одоевцевой «Двор чудес» (его студийной ученицы)[134] говорил: «Приятно и развлекательно, как щелканье орешков».
О предполагаемом вечере, где должен был быть Сологуб, говорил: «Позовем Пастернака, он милый человек и талантливый поэт. А Сергей Бобров только настроение испортит».
«„Ольга“ — прекрасный хорей».
«Забавна у Пастернака строчка:
„И птицы породы „люблю вас““»[135].
«Гимназическая фауна».
«У нас в Ленинграде днем все на определенных местах, все можно найти, уходят по личным делам вечером. А у вас никого не добьешься».
Дразнил женщин, говоря, что стихи посвящены им, и об одном стихотворении нескольким так.
«За что же и стреляться, как не за женщин и за стихи».
«Жена такого-то ослепла». (С большим сочувствием.)
(В узком проходе.) «Сначала пусть пройдет священник, потом женщина, потом поэт».
«Возлюбленная будет и другая, но мать — одна».
«Моим шафером в Киеве был Аксёнов[136]. Я не знал его, и, когда предложили, только спросил — приличная ли у него фамилия, не Голопупенко какой-нибудь?»
«Стихотворение „Дева-птица“[137] написал о девушке, которая и любя, все тосковала о чем-то другом».
«Прекрасен Блок, его „Снежные маски“, его „Ночные часы“[138]. Как хорошо и трогательно, что прекрасная дама — обыкновенная женщина, жена».
«Стихов на свете мало, надо их еще и еще».
«Бальмонту, Брюсову, Иванову, Ахматовой, мне — можно было бы дать то благо, что имеет каждый комиссар».
«Вчера в Союзе за мной по пятам все ходил какой-то человек и читал мои стихи. Я говорил — есть такое и такое есть… Он мне надоел. „Кто же вы?“ — спросил я. Оказалось, это убийца германского посла Мирбаха Рейнбот[139]. „Ну, убить посла — невелика заслуга, — сказал я, — но что вы сделали это среди белого дня, в толпе людей — замечательно“». Этот факт вошел в стихи «Мои читатели» («Огненный столп»):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});