«Что за чертовщина, откуда здесь паны? Может, какого пана из посольства вчера в ресторане в танце задели? — мучительно вспоминал я. — А не милиция ли это? Так почему же — пан?»
Я сбросил крючок, распахнул дверь и обомлел, даже попятился. «Не сон ли? Или я спятил, снова контузия входит в свои права?» Передо мною стояли два немца в полном обмундировании, словно они только с неба, парашюты спрятали и рыскают по домам.
— Бери, пан? — один из «десантников» протянул мне выложенную крашеной соломкой изящную папиросницу.
Я расхохотался. Пленные, недоуменно переглядываясь, пучили на меня глаза и глупо улыбались.
— Их пан никс, — сказал я, что должно означать: я не пан.
Немцы стали осмысленней.
— Зетцен зих! — я указал на скамью у кухонного стола. Они поспешно уселись. Я высыпал на стол пол-чугуна картошки в «мундирах», подумав, подал два ломтя хлеба, лук и соль.
Солдаты обрадованно закивали головами. Они не могли говорить, но по глазам я читал: гут, гут!
И это гордые потомки Зигфрида и Брунгильды?
— Пан, пан… — увидев мое лицо, залепетал немец и протянул мне еще одну маленькую табакерочку.
Выпроводив немцев, я тщательно выбрился, умылся, поел той же «гвардии картошки» и вышел из дому.
В комендатуре появляться бесполезно — Юрку и его лейтенанта мне не вызволить. И я направился опять по Ворошиловской. Убогость постаревшего, заброшенного города, заклеенных полосами бумаги, а то и вовсе слепых фанерных окон, тяжелее, чем вчера, давили на сердце.
Впереди, справа, за оголенными кленами сверкнул ярко-зеленый дом. Я ускорил шаг. Это же Музей Ленина! За мою память он дважды горел, но его выстраивали заново, сохраняя все до мельчайшей резьбы на карнизах. Вот и сейчас он, несмотря на то что война и в страшной нужде народ, свежевыкрашен в знакомый зеленый цвет.
Я поднимаюсь на второй этаж. Как и много лет назад, скрипят под ногами ступени.
В небольшой светлой комнате Ильича — стол, этажерка, койка. На этажерке с точеными круглыми ножками — стопками лежат книги старых изданий, на столе тоже книги. Одна раскрыта, словно не успел он ее дочитать, аккуратно заправил постель и отправился на утреннюю прогулку в Струковский сад или на Волгу. Вот-вот заскрипят ступени — и в комнату войдет Владимир Ильич.
Я стою молча, затем натягиваю ушанку и, как солдат, получивший приказ, круто поворачиваюсь и выхожу.
Останавливаюсь у памятника Чапаеву. Легендарный начдив все так же высоко держит свою шашку. У комиссара штык на винтовке чуть погнут, словно недавно, в эту войну, ходил в штыковую, увлекая бойцов.
В который раз читаю слова на сером мраморе:
Бейтесь до последней крови, товарищи!
Держитесь за каждую пядь земли!
Будьте стойкими до конца,
Победа недалека, —
Победа будет за нами.
Ленин, 1919 год
Разве это не приказ? Не мне?
…Я почувствовал ноябрьский холод. Серое небо обронило одну снежинку, вторую, третью…
Я не заметил, как подошел к проходным воротам своего завода. Из механического цеха, примыкавшего к проходным, доносился гул станков, слышался ухающий молотами кузнечный.
Дыхание завода как бы отодвинуло пережитое, словно я сбросил с себя что-то, на душе стало легче. Я вбежал по ступенькам проходной. Вахтеры, все женщины и ни одного знакомого лица. Я попросил позвонить начальнику. Начальник, тоже женщина, приняла меня, просмотрела документы, позвонила в отдел кадров. После долгих перезвонов мне выписали пропуск.
Из старых, моего времени, работников я нашел Надю Тихомирову из термического. У нее учеником начинал я свой трудовой стаж. Мы обнялись.
— Жив, значит?
— Как видишь. В нашей термичке калился, пули на берут.
Надя водила меня по цехам, без нее я бы заплутался, так много появилось новых пролетов, мастерских, цехов. И всюду я видел: девчонки, девчонки, девчонки. Девчата высокие и кнопки — и все одинаково глазастые. Я сразу и не понял, что глаза у них от худобы такими кажутся. Но бодры эти рабочие девчата военного времени. Посматривают, улыбаются очень доверчиво, словно сто лет знают меня.
Одна, и за станком-то ее не видно, кинула мне длинную стружку, я поймал синеватую, еще теплую спираль и помахал девушке рукой. Говорить что-либо бесполезно. Гул в цеху, как в башне танка во время атаки, — тут тебе и завывание болванок, дробь пуль и осколков о броню, только вот разрывов нет.
В термическом каждая печь, словно горящий танк. Вот-вот рванет боеукладка. И воют же эти печи, аж жутко становится.
В кузнечном дышать трудно, в воздухе гарь и окалина, под ноги из-под молотов летят раскаленные добела поковки, пропитанный мазутом пол дымится.
Прошли мы не по всем цехам, в некоторые надо особый пропуск — закрытые, чисто военные. У проходной я кивнул Наде на гору бракованных поковок мелких авиабомб:
— Военная тайна?
Она засмеялась и тут же погрустнела:
— Ты помнишь главного механика?
— А как же!
— Убрали с завода. Немец он по происхождению. А какой специалист! И человек душевный был.
Я промолчал.
— А Петра Петровича, мастера?
— Жив старик? — обрадовался я. Это ведь тот Петрович, что обнаружил во мне «рабочую косточку». Он ведь тоже в нашем дворе проживает, а мать что-то о нем ни слова.
— На заводе он. Неделями дома не появляется. Он ведь какой, а сейчас фронт. Все для фронта! На высоте Петрович!
Вернулся домой под вечер, навеселе. В заводской лаборатории спирт еще был. Мать подала ужинать. Я выложил с десяток пробирок со спиртом — подарок фронтовику, слил в графин. Пить не стал, принялся за Зорькины письма и здесь не удержался:
— Цел Подниминоги! — говорил я и вскидывал брони. — Налей-ка, мама. Это мои боевой