кто для людей не совершил того, что мог совершить, кто дитяти божьему в беде руку не протянул — тот трус и обрек себя на одиночество. Раз ты отвернулся от людей, то и ты им не нужен, и доля твоя — доля загнанного зверя! — спокойно закончил монах.
Туташхиа отодвинул меня с дороги, вышел в зал, не спеша дошел до входных дверей и тронул засов.
Дзоба вцепился в его бурку:
— Дядя Дата, не уходи… не уходи, дядя Дата, мы погибнем!
Туташхиа окаменел. Стало очень тихо.
У Даты Туташхиа была слава необыкновенно смелого и решительного человека. Другого мнения я не слышал, да его и не существовало. Но в эту минуту он боялся оглянуться, чтобы не увидеть глаза и лицо Дзобы. И не оглянулся.
— Я должен уйти отсюда, — упрямо и зло, будто уговаривая себя, сказал он.
Он отодвинул засов и вышел из духана.
Заливаясь слезами, Дзоба кричал ему вслед:
— Ты бросил нас, дядя Дата. Почему ты не спас нас?.. Не помог?.. — Мальчик повторил это, даже когда Туташхиа уже не мог слышать его — он седлал коня.
Все остальное произошло в каких-нибудь десять секунд. Духанщик вбежал в зал со взведенной двустволкой в руках.
— Отпустите мою дочь, сукины дети! — закричал он и выпустил пулю.
Куру Кардава уронил маузер и схватился за правое плечо.
Бодго Квалтава прицелился в духанщика.
— Не стреляй, Бодго!.. — крикнул Куру, но Квалтава выстрелил дважды.
Духанщик рухнул на пол, схватился за живот и в корчах покатился по полу.
— Что ты наделал, Бодго… Зачем убил невиновного человека? — проговорил Куру.
— Не время сейчас об этом! — ответил Квалтава и заорал: — Каза, оставь эту потаскушку!.. Одевайся немедленно!.. Куру, оставаться… Кому я говорю?..
— От кого бежим? — Каза Чхетиа вышел из комнаты, на ходу одеваясь и нацепляя оружие.
Дзоба опустился на колени, в ужасе глядя на умирающего отца.
Из комнаты Чхетиа вышла Кику. Она шла, медленно ступая, глядя куда-то в пространство мимо всех нас, и лепетала:
— Вот деньги, папа! Много денег. Вот они, деньги, папа!.. — и потряхивала кисетом Казн Чхетиа.
Дуру прохрипел:
— Ты пустил их по миру… Твой грех… Дата Туташхиа…
Он не проронил больше ни слова, затих и испустил дух.
Бодго Квалтава и Каза Чхетиа остолбенели, услышав имя Даты Туташхиа. Куру Кардава, позабыв про боль в плече, смотрел на место у порога, где только что стоял абраг.
Со двора донесся топот копыт. Уходило несколько лошадей.
Бодго Квалтава взвел курок маузера и выскочил из духана.
Его приятели последовали за ним.
— Он увел наших лошадей!
— Ты почему угоняешь наших лошадей, Дата Туташхиа?
— А ну, давай обратно!
— Стрелять будем!
— Вы — мразь, годная лишь на то, чтобы стрелять в старого духанщика. В меня вам не выстрелить, негодяи. Не той вы породы, собачье отродье…
Это оказалось правдой. Разбойники ни разу не выстрелили и не подумали преследовать его. Они остались у входа в духан и не шевелясь смотрели, как Дата Туташхиа угонял их лошадей.
Каза Чхетиа вбежал в духан, отнял у обезумевшей Кику кисет и бросился догонять своих.
Они исчезли и не вернулись.
Дзобу покидало оцепенение, он опять забился в слезах. Кику, даже не почувствовав, что кисет у нее отняли, звала отца и отдавала ему деньги, все так же глядя куда-то в пространство.
Я вернулся в комнату. Монах так и не вставал.
— Подымайся, отец. Не время спать в день страшного суда!
— Когда человек грешит, господь безмолвствует.
Мы вынесли топчан Даты Туташхиа в залу и уложили на него покойника.
Обе пули угодили Дуру в живот.
Монах начал молиться.
У меня заболел живот, и я вышел во двор. Стояла спокойная ночь. На небосклоне красноватым светом горела утренняя звезда.
Я вспомнил, что у меня в кармане наган. Не думая и не колеблясь, я швырнул его в отхожее место. От сердца сразу отлегло. Если станут обыскивать, при мне уже не будет оружия, И по сей день не могу понять, как сама мысль не то что выстрелить, а поднять оружие могла прийти мне в голову. Видно, что-то подсказало мне — окажи я сопротивление, и мне конец.
Умирать никому не хочется.
В тех местах я пробыл еще год. А может, и больше. Кику после той ночи сошла с ума. Несколько месяцев спустя Дзоба нашел ее в лесу, сидящей под ольхой. Она была мертва. Как сидела, так и умерла.
Дальнейшая судьба Дзобы мне не известна. Говорили, что его забрал к себе дядя из Кутаиси.
Наверное, он и забрал.
ГРАФ СЕГЕДИ
…В то время Мушни Зарандиа уже занимал должность офицера особых поручений. Мы были приглашены к наместнику, явились в назначенное время и были приняты без промедления. В кабинете наместника нас ожидал прибывший из Петербурга полковник Сахнов, одни из помощников шефа жандармов. Его присутствие не удивило меня, так как уже три дня он жил в Тифлисе, хотя и не давал нам о том знать. Это было нечто иное, чем пренебрежение, мне выказываемое. Я же о его приезде знал из сообщений агентуры. В ту пору в Закавказье не происходило ничего примечательного, что могло потребовать визита столь важной особы. Поэтому приезд полковника Сахнова инкогнито возбудил мой интерес. Разница наших положений в служебной иерархии не была особенно значительной и для меня существенной. К тому же был он личностью весьма легковесной. Мне не раз доводилось убеждаться в ограниченности его ума. Высокое положение, им занимаемое, объяснялось тем, что крестнику великого князя прощалось все. В довершение скажу: когда впоследствии Сахнов подал в отставку, его место занял Мушни Зарандиа. Деятельность Зарандиа в Петербурге началась с этой должности.
От меня не ускользнуло, что серьезность, с какой держался наместник, была напускной. Таинственность, с какой держался Сахнов, могла вызвать лишь улыбку. Не было сомнения, что наместник и полковник намеревались провести совещание особой важности. Чтобы завладеть моим вниманием, вряд ли следовало разыгрывать подобную комедию. По всей видимости, она предназначалась Зарандиа. Но, на свою беду, авторы фарса не сознавали, с кем имеют дело. Я лишь однажды взглянул на Зарандиа и удостоверился, что он понимает все. Он уже знал, куда направить ход событий. Направить — говорю я, ибо не припомню ни одного предприятия, где дела, его волнующие, получили иной ход, чем тот, которого желал сам Зарандиа. Во мне шевельнулась жалость к наместнику и Сахнову, и собственное добросердечие обрадовало меня: ведь снисхождение к глупцу — первейший знак добродетели. На