Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Котенок не знал, чем себя отвлечь от тяжких дум.
Вдруг Вовчик бросился на дверь. Он молотил кулаками по железу и кричал, давясь слюной:
— Открывай, старшой! Меня убивают… А-а!
Писка и Котенок, сидевшие возле параши, растерялись. А по коридору, гремя кирзачами, бежали уже надзиратели со всех ближайших постов. Загремели запоры — в камеру ворвались.
— Что такое? — спросил запыхавшийся старшина. А когда осмотрел всех внимательно, то без объяснений понял: прописывали.
— Собирайся с вещами! — приказали Вовчику. — Переведем тебя в хорошую камеру. Ну не плачь, как пацан, не плачь…
— Боюсь в камеру, — ревел Вовка. — Лучше в карцер меня посадите, где я буду сидеть один. Не хочу в камеру.
— Мы тебя в хорошую камеру посадим, — утешал старшина. — К таким же, как ты… Давай выходи.
В камере притихли.
— А тебя, сучонок, — грозил старшина Писке, — я сейчас запру в самый чудесный карцер, чтоб ни лечь, ни сесть! Метр на полтора… По росту тебе. Тогда, — вспомнил он, — в тридцатой воду мутил, теперь здесь не сидится… Окурок, как «покури, дружок, я губы обжег», по гонору… Сучий хвост!
— Ага, без очков не разглядишь, — подключился постовой. — Ни хрена добра не понимают. Без того, честно говоря, обижены законом… И нет чтоб хоть как-то утешить друг друга в беде, так они наоборот — грызутся, как собаки. Кому досаждаете, а?
В камере молчали.
— И ты выходи, — увидев, что Писка не торопится со сборами, приказал старшина. — Не хлопай глазами! Все, приехали, как у вас говорят: приплыли! Сейчас втолкну в самую дикую камеру. Поторапливайся же! Вот вытяну киянкой по хребтине, гадина!
— Попробуй только! — огрызнулся Писка. — Срок схлопочешь.
— Соображает, что нельзя. А если я перемахну через нельзя? Тебе же все, выходит, можно, а мне — почему нельзя? Почему?
— По хрену и по кочану! Я в карцере опять голодовку объявлю, — не терял надежды на спасение Писка. — Посадите?
— Конечно, посадим, — подтвердил старшина. — Жрать не будешь — я в тебя шлангом волью или соску из дому принесу с бутылочкой молока… Ухватил? Вливать будем, вливать.
Вовку увели.
Писка едва собрался: в карцер разрешали брать с собой только нижнее белье и робу. Ни фуфайки, ни бумаги, ни табаку. Писка надел чистую маечку и трусы, натянул носки, робу, попрощался с товарищами и вышел. Его посадили в карцер.
— Беситесь с жиру, — ворчал надзиратель. — Эх, ребятишки! Вам бы хоть какую-нибудь работенку подсунуть, заняли бы руки.
— Пусть работает Иван и выполняет план, — пропел Зюзик.
Но надзиратель не слышал и продолжал:
— Тапочки бы шили, коробки конфетные клеили, как в приличных тюрьмах. А без работы, без дела поневоле с ума спятишь. Вопрос ясный.
— Котяра, а, Котяра! — кричали из соседней камеры. — Что там за кипиш? У вас?
— Спалились, братуха, — ответил Котенок. — Один тут в обиженку спрыгнул. Куреху получили?
— Ага, ништяк. Цинкани, кто спрыгнул — ушибать будем…
— После, после… Пока расход! Пусть все утихнет, в рот меня высмеять, — свалился с «решки» Котенок.
Роман, вспомнив о пленнице, подошел и порвал нитку, на которой та сидела. Мышка, покрутившись между ног, не спеша направилась в угол, где зияла дыра.
Котенок попытался запеть, но голос у него срывался. Тогда он сполз с кровати и, нарочно стуча костылями, стал ходить по камере. Говорить им было не о чем. Тюрьма тоже молчала.
19
Когда «воронок» отчалил, капитан Ожегов подошел к Клаве и спросил:
— Как дальше думаете жить?
— Как жили, так и будем жить, — ответила она. — И да поможет нам господь.
— Господь не поможет, — заметил Ожегов. — Сами выкручивайтесь, и я вам больше не нянька. Вот так.
— Выкрутимся… Хоть кошки на душе скребут, а жить будем, товарищ капитан, — через силу улыбнулась она.
Уважаю тех, кто говорит напрямую. В нашем деле, Клава, нельзя крутить хвостом.
Ожегов ушел огородами, по самой кромке, где могучий гараж уже насыпал песку.
Она накормила свиней, подмела в ограде.
— Сама управляешься! Что с тобой? — удивился Тихон. — Где-то, видно, медведь сдох, а то и два.
Но она продолжала работать молчком. Ей больше всего хотелось избавиться от невеселых мыслей. Сделала то, другое, а успокоиться не могла. Не отпускал вопрос Ожегова: «Как думаете жить дальше?» Даже он почувствовал ее усталость… Может, уехать к детям?
Беспокойная душа, она не знала устали. И теперь, когда Нахаловка встала ей поперек горла, она зарубила: не хочу жить так! Что же это за неволя такая?
— Я не могу больше с такой «пропиской», — решительно заявила она. — Не прописали, а приписали к району, как скот… Гараж вот наползает, смахнут нас — куда пойдем? Квартиру ведь никто не даст, потому что даже домовой книги не имеем. На улицу выгонят, как иноземцев… Зла не хватает.
— А насыпушку куда? — спросил Тихон. — Ее же не перевезешь — развалится по дороге к твоей родне.
Не начав толком разговора, они уже подобрались к самой сути, и Клава, обрадовавшись сообразительности мужа, воскликнула:
— Да мы новую избушку купим! В Обольске их прорва… На худой конец переберем по бревнышку какую-нибудь лачугу, чтоб не тратиться, да заживем себе. А эту продадим, нехай берут. Может, там и пить бросишь, — вздохнула она. — Ну ее к лешему, болезнь такую, прямо жить невмоготу.
Тихон тоже не мог не почувствовать, как стремительно начал приближаться к той черте, за которою уже бывал. Неужели его и впрямь сносит к прежней воронке? Значит, опять беспробудный запой, когда ты без штанов, без своего угла, но с господином градусом в башке. Страшновато об этом даже подумать.
А почему, собственно, в Обольск?
Однако он не стал ее об этом расспрашивать, но недвусмысленно заявил:
— Куда поедешь, если здоровья осталось на раз чихнуть. Все бросим, переедем, а в Обольске… Кто-то рад нам, нишете.
— Ничего, рядом с родней не пропадем, — посмотрела она на мужа. — Ты тут размышлял бы пока, а я слетала — узнала бы, что к чему. Родные помогут на первых порах…
Она была в этом уверена. Тихон присел на ступеньке и задумался.
— Вот снесем товар на «толкучку», — продолжала Клава, — и я уеду со спокойной душой. Чего ждать, у нас не подают никому даже на паперти.
И опять он не произнес ни слова.
Наступил торговый день.
Бодрые, суетливые, отправились на толкучку, будто предчувствовали удачу. На торговом пятачке бродил, гудел, спорил и толкался разномастный народ, вечно выгадывающий и приценивающийся. Когда они прорвались к прилавкам, то свободных мест уже не было: люди выглядывали из-за барьеров, прижатые и подогнанные друг к другу, как патроны в обойме. Клава подвела мужа к забору и сказала: «Раскладывайся тут, а я пойду искать куркулей местных».
Тихон вывесил полушубок и шапки, но курточку, легкую, сшитую по последней моде, оставил. Он держал ее в руках, кивая тем, кто был помоложе: «Ну, чего варежку разинул? Бери, пока не толкнул». И курточку действительно вскоре взяли, вручив торгашу сторублевую бумажку.
Когда вернулась Клава, ведя за собой высокого, заросшего щетиной барыгу, он ей пожаловался: «Да, продешевил с курткой! Надо было сто пятьдесят просить, совесть не позволила». — «Подь ты к черту, — отозвалась супруга. — Где так смелый, а здесь стоишь, глаза навыпучку… Ну ладно, чего с ребятишек возьмешь! Студенты прохладной жизни». И взяла из рук Тихона сотенную, вздыхая: все, мол, одеться хотят по моде да со вкусом. Последние деньги спускают, не жрут по неделям — одеться позволь.
Барыга, попусту не торгуясь, сунул ей три сотни за крытый полушубок. Купюры были новенькими, как из Госбанка.
— Владей, подруженька моя, — заявил он. — Дороже бы никто не стал брать: вещь сумнительная, даже весьма.
Но она знала своему товару цену.
Вот уж и продали его, а уйти не смогли. Толкучка затягивала Клаву, веселила: нравилось ей мотаться средь торговых рядов да оглядывать то, что произвели не машины, а такие же, как у нее, руки. Гудят, спорят, кое-где приходится выступить даже в роли судьи: защитить товар или похаять вместе с покупателем. Нет, руки все могут! Даже обидно становится, когда тебя за твой же труд тащат обалдевшие от гула и толкотни оперативники, чтобы вывернуть наизнанку: откуда, мол, товар? Конечно, на толкучке много разной дряни околачивается, но надо уметь отличать хорошего человека от плохого. Тем более что проходимец торгует джинсами, а частник сапогами, тапочками, полушубками, скобами, заготовками.
С грустью расставались с «толкучкой» — родиной последних мастеров-умельцев. Надо было заехать в универмаг — купить Тихону костюм, не хотелось его везти в Обольск голодранцем. Да и что это будут за смотрины, если задница у мужика наголе?!
- След человека - Михаил Павлович Маношкин - О войне / Советская классическая проза
- Алитет уходит в горы - Семушкин Тихон Захарович - Советская классическая проза
- Второй Май после Октября - Виктор Шкловский - Советская классическая проза