Но и самой Надежде Константиновне приходилось делить время между шифровкой писем, многочисленных ответов корреспондентам, чтением книг, газет, журналов и уборкой коридора, кухни и лестницы: у Ильичей был пролетарский быт. Никто не помышлял о кухарке или лакее, и сам хозяин начинал прием гостей с того, что ставил на кухне чайник со свистком и срочно убирал со стульев рукописи и книги, чтобы подготовить местечко для беседы.
В тот день, когда нагрянули Новоселов и Альбин, зашел с визитом к Ильичам человек пасторского типа — в глухом черном сюртуке, в очках, с окладистой бородой на чистом розовом лице, с тихим, вкрадчивым голосом — Карл Каутский. Он был проездом в Мюнхене и счел должным отдать визит русскому собрату.
Душеприказчик Энгельса, теоретик, обрушившийся с едким сарказмом на Бернштейна, такой человек внушал Виктору уважение. Но встреча вышла какой-то чинной и чопорной, и чаепитие не клеилось, потому что гость выдавливал весьма незначительные реплики на чистейшем берлинском диалекте и отвечал намеками, уклоняясь от спора: так бывает в обстановке, когда все насторожены, а взрыва, русского гомона или просто крепкой дискуссии ритуалом не предусмотрено.
Таким и остался в памяти Виктора этот новоявленный германский теоретик: застегнутый на все пуговицы, галантно целующий руку двум дамам в передней.
Виктор вспоминал о нем позднее не раз и все ловил себя на мысли, что в революцию нельзя идти вот таким галантным и застегнутым, блестящим только в мысли и никчемным на деле и никак нельзя забывать о разумном сочетании теории и действия, революционной романтики и суровых будней.
Жизнь быстро указала место каждому деятелю. Те романтики, которые не могли понять силы объективной мысли, уже через год отсеялись в ряды эсеров. Теоретики, лишенные силы воли и отстранившиеся от революционного действия масс, завязли в бездонной трясине мелкобуржуазного меньшевизма. А среди большевиков остались лишь те, кто соединял уважение к точной и трезвой мысли с кипучей энергией и страстной волей. Таким и раскрылся при первой же встрече Ленин.
Он стал говорить о своей статье в четвертом номере «Искры» — «С чего начать?». Она была откровением для двух лондонцев. А Владимир Ильич уже шел дальше. Он рисовал величественный план, как «Искра», соединяя рабочее движение с социализмом, завоюет в два-три года все промышленные центры России.
В устах Каутского эго было бы сущим прожектерством: ведь при самом скрупулезном подсчете обнаруживалась на просторах Российской империи удивительно малая кучка организаторов «Искры»: И. Бабушкин и Н. Бауман — в Москве, Л. Радченко, О. Бассовский, Л. Гальперин, С. Цедербаум и Л. Гольдман — на Украине, Л. Книпович начинала создавать опорный пункт в Астрахани, В. Крохмаль — в Киеве, П. Лепешинский — в Пскове. А Питер, Баку, Урал, Иваново-Вознесенск, Тифлис, Рига и Ревель — пусто, темно!
Теперь должны были подключиться к этой десятке Ногин и Андропов, но и им рекомендовалось ехать в Одессу, а затем попытать счастья в Николаеве.
Однако даже два новых агента «Искры» воспринимались в устах Владимира Ильича весьма грозной силой для «власть предержащих». В крылатой речи Ленина они превращались в полководцев, в маршалов революции, расставляющих свои боевые порядки на Руси.
И Виктор невольно поддался этим — железным по логике — уверениям Ильича. Он спросил лишь:
— А как же Питер?
— Опасно, Виктор Павлович, очень опасно! Я совершенно уверен, что провал там неизбежен. Питерцы подхватят почин тех, кто сумеет укрыться от охранки в других местах, к примеру в Одессе. И если агент развернется там, в Питере аукнется немедленно. А литература в столицу уже идет: ее транспортирует туда «2а3б» — Пантелеймон Лепешинский.
Первое внешнее впечатление словно бы обмануло Виктора: Владимир Ильич, которого он представлял себе почти былинным богатырем, оказался коренастым, лысоватым человеком, с бородкой, удлинявшей его скуластое лицо, с громким гортанным голосом высокого тембра.
Но подкупало то, что весь он в движении: и глаза — темно-карие, пытливые, с прищуром, мгновенно отражавшие любую перемену чувств, — и радость, и гнев, и одобрение, и сочувствие, и осуждение; и руки — им скучно было лежать на коленях или покоиться на груди, перебирать бумаги на столе и теребить бороду, и им находилось место то в карманах, то за бортами жилета; и ноги — Ильич довольно быстро перемещался по комнате, ловко лавируя среди стеснявших его вещей, или присаживался на гнутый венский стул, перекрещивал ноги и поводил тупоносым стоптанным башмаком с неярким глянцем ваксы.
Когда же он говорил, хотелось видеть только глаза. Они излучали тепло, а порой и обжигали, как парижские каштаны с жаровни, потому что речь шла о самом близком и сокровенном: об «Искре», которую в России зачитывают так, что от газетных полос остается «всего ничего», и о великом деле партии, призванной сокрушить гранит имперской крепости.
Глаза становились холодными, жесткими — это он говорил о жертвах, о тюрьмах и ссылках, о мучительном угасании тех, кто был подлинным другом, и о шумном пустозвонстве случайных людей, готовых продать революцию за чечевичную похлебку.
И слушал он как-то по-своему: наклонив голову и немного скосив глаза. И задавал такие простые вопросы, которые легко направляли беседу. И не мешал говорить, но резюмировал остроумно, с блеском. Виктор рассказал, что недавно виделся с Бурцевым. Владимир Ильич. усмехнулся:
— Сплошное противоречие этот Бурцев! Революционное движение масс он отрицает, потому что массы способны лишь на «бунт бессмысленный и беспощадный». И начисто забывает о бунте направленном, который может послужить началом революции. Он хочет запугать царя из своего лондонского далека, добиться от него уступок — реформ, конституции. В этом смысле он — либерал. А грозится террором: смешной человек — либерал с бомбой! Слова вроде и несовместимые: либерал и бомба, — ведь господа либералы против террора, им куда милее мирный путь уступок. Поэтому все у Бурцева — чушь, фантасмагория! А вот дай ему доступ к царским архивам, он раскопает!
В часы, когда Ленин писал или редактировал статьи для «Искры» и для «Зари», Ногин и Андропов обычно поступали в распоряжение Надежды Константиновны Крупской. Она показывала, как нужно составлять химические письма — молоком или лимоном — и умело прятать текст между строк невинной дружеской записки.
А по ведомству Елизаветы Васильевны значились стихи: их надлежало выучить назубок — так создавался шифр для переписки. Ногин и Андропов три вещи учили два дня. «У лукоморья дуб зеленый» Пушкина и «Школьник» Некрасова дались сразу: что-то еще хранила цепкая память детских лет. А басня Крылова «Дуб и трость» никак не лезла в голову. Однако Елизавета Васильевна очень любила эту стихотворную притчу, и Надежда Константиновна весьма ценила ее по деловым соображениям: в тридцати семи строчках у Ивана Андреевича Крылова содержались все буквы алфавита.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});