целое утро, вечером сидел уже за переделкой напечатанного фельетона. И эта работа его убила, просто убила.
Наконец, является Доде со своим вчерашним успехом в «Водевиле» – успех этот буквально написан на его лице. Садимся за стол, и Золя все время повторяет, как припев, свою фразу: «Нет, придется мне изменить свои приемы! они мне кажутся изношенными… дьявольски изношенными!»
Обед начинается весело, но вот Тургенев касается в разговоре сердечного приступа, случившегося с ним недавно ночью и сопровождаемого появлением на стене, против его кровати, большого бурого пятна, которое в полудремоте кошмара показалось ему печатью самой смерти.
Тогда Золя тоже начинает перебирать всевозможные болезненные явления, которые вызывают ужасную мысль, что ему не кончить тех одинадцати томов, которые осталось написать.
Доде восклицает: «Я вот целую неделю чувствовал такой избыток жизни, что хотелось обнимать деревья! Затем, в одну ночь, без предупреждения, без всякой боли, я почувствовал во рту что-то бесвкусное, клейкое… – он делает жест, будто вытаскивает изо рта слизняк, – а за этим комком запекшейся крови потоки крови залили мою постель. Да, это был разрыв легкого. С тех пор я не могу плюнуть в платок и не посмотреть, нет ли там снова этой проклятой крови…»
И каждый по очереди рассказывает, каким образом подкрадывается к нему смерть.
8 мая, суббота. «Вы не едете в воскресенье к господину Флоберу?» – спросила меня Пелажи, когда ее дочь положила на стол депешу. А там стояло два слова: «Флобер умер». О, какое во мне смятение! Я не знал, что делаю, по какому городу еду в экипаже. Я почувствовал, что связь, которая иногда ослабевала, но никогда не прерывалась, еще соединяет меня с ним. И я в мучительном волнении вспоминал слезу, которая дрожала на его ресницах, когда он со мной прощался на пороге своего дома пару недель тому назад.
11 мая, вторник. Вчера я выехал в Руан вместе с Попленом[113]. В четыре часа мы были в Круассе, в этом отныне грустном доме; у меня духу не хватило там обедать. Госпожа де Команвиль[114] говорила с нами о дорогом покойнике, о его последних минутах, о книге, в которой, как ей кажется, он не дописал каких-нибудь десяти страниц.
И посередине этого довольно бессвязного повествования она начинает рассказывать нам про визит, который делала с ним недавно, чтобы заставить его пройтись. Визит к приятельнице, которая живет на другом берегу Сены и которая в тот день поставила в гостиной на стол нарядную розовую колыбельку, где спал ее младший ребенок. Возвращаясь домой, Флобер всю дорогу повторял: «Иметь такое маленькое существо в доме – это лучшее, что может быть в жизни!»
Утром Пуше[115] уводит меня в отдаленную аллею сада и говорит: «Он умер не от удара, он умер от эпилептического припадка. В молодости, вы знаете, с ним бывали припадки. Путешествие на Восток его, так сказать, исцелило. Шестнадцать лет их не было… Но неприятности в делах племянницы возобновили болезнь, и в субботу он умер от эпилептического припадка, от кровоизлияния в мозг. Племянница хотела, чтобы с его руки сделали слепок, – не удалось: руку свело в судорогах… Может быть, если бы я был тут и дал ему полчаса подышать, можно было бы спасти его…»
Ужасное впечатление – зайти в кабинет покойного: на столе его платок; на камине его трубка; томик Корнеля, который он читал вчера, небрежно вдвинут на полку…
Шествие тронулось. Мы взбираемся по пыльному подъему до небольшой церкви, той церкви, куда госпожа Бовари ходила исповедываться и где шалуны, которых журил кюре Бурнисьен, и теперь делают гимнастические упражнения у стены старого кладбища.
Меня раздражает на похоронах присутствие всех этих репортеров: каждый с бумажкой в ладони, куда он записывает имена присутствующих и географические названия, безбожно их перевирая.
Выходим из маленькой церкви и направляемся под палящим солнцем по нескончаемой дороге к главному кладбищу Руана. Беспечному собранию, которое находит церемонию несколько длинной, начинает улыбаться мысль о последующей пирушке. Заговаривают уже о камбале по-нормандски, о молодых утках с померанцевой корочкой; чьи-то губы уже шепчут названия известных улиц, и вот кто-то уже жмурится, как влюбленный кот…
Тем временем процессия доходит до полного запахом боярышника кладбища, лежащего высоко над городом, который окутан теперь фиолетовой тенью и похож на груду серых камней. Только гроб окропили святой водой, как все, испытывая жажду, спешат спуститься обратно в город с оживленными, смеющимися лицами.
Доде, Золя и я, мы уезжаем, отказавшись от участия в предстоящем кутеже, и возвращаемся домой, печально беседуя о покойном.
31 мая, понедельник. Сегодня принцесса Матильда приехала ко мне завтракать и сделала мне самый милый подарок, какой только могла сделать. Она сказала мне: «Дорогой Гонкур, в моем духовном завещании я отказала вам рисунки Гаварни, которые подарил мне Жирарден, когда мы с ним еще были друзьями. – А передавая следом альбом, премило добавила: – Так возьмите же его, а то здоровье у меня крепкое, и я, пожалуй, еще заставлю вас слишком долго ждать…»
6 июля, вторник. Я не чувствую себя больным, но чувствую утомление, доходящее до боли. Притом внутри моего существа происходят странные вещи: мне кажется, что нервы, приводящие в движение мое тело от затылка до пяток, слабеют, растягиваются так, что я боюсь как-нибудь внезапно упасть навзничь, как марионетка, у которой перерезали нитки.
15 июля, четверг. Уезжаю на целый месяц в провинцию – жить растительной жизнью.
27 августа, пятница. Сегодня во время сильного приступа мигрени «Актриса Фостен» вдруг ворвалась ко мне в мозг, и писательская лихорадка тотчас же овладела мной.
14 декабря, среда. Сегодня у меня был Золя. Он входит со своим обычным мрачным и растерянным видом, опускается в кресло, плаксиво жалуясь, как маленький ребенок, на болезнь почек, на песок, на сердцебиение. Потом заговаривает о смерти матери, о пустоте, которая теперь ощущается у них в доме; говорит обо всем этом со сосредоточенным умилением. А когда речь касается литературы и того, что он еще хочет сделать, Золя буквально не может сдержать страха, что не успеет…
Жизнь, в самом деле, очень искусно устроена ровно так, чтобы никто не был счастлив. Ведь вот человек, который наполнил весь мир своим именем, книги которого расходятся сотнями тысяч, который из всех авторов, пожалуй, наделал больше всего шуму при жизни. Так нет же, из-за своего болезненного состояния, ипохондрического темперамента он более несчастен, более уныл и более мрачен, чем самый обездоленный неудачник!
1881
1 января,