Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если там, где вы сейчас, оставлена вам возможность прощать, – простите нас всех, Марина Ивановна!
* * *Начало восьмидесятых, коммунисты еще у власти. Крым, Феодосия, лето. Встреча с читателями – Клуб книголюбов, местная интеллигенция. Город старинный, с давней культурной традицией, разговор квалифицированный и прямой. Немолодая женщина резко говорит:
– У нас издавали сборник – поэты, связанные с Крымом. Конечно же, там были Волошин и Цветаева. И вдруг откуда—то звонок: выкинуть! И выкинули, книга вышла без них. Сколько будет длиться это безобразие?
Зал возмущенно гудит.
Возмущаюсь вместе со всеми – а какая еще возможна тут реакция? И, в свою очередь, спрашиваю:
– А кто вошел в сборник?
Женщина вопросительно смотрит на меня:
– Как кто?
– Волошина и Цветаеву выкинули – а кто остался?
Она пожимает плечами, растерянно глядит по сторонам. Увы, никто не спешит на помощь.
– Так чьи там все—таки стихи? – это я уже залу.
Молчат, смущенно улыбаются. Еще раз обвожу их взглядом – нет, никто не отзывается…
Вот и думай после этого, что лучше для писателя: так напечататься, чтобы никто не заметил, или так не напечататься, чтобы возмущались все?
* * *А теперь, наконец, о том самом «духе Коктебеля». В чем он, все же, заключался?
Наверное, вот в чем. Советское общество было насквозь сословным. Существовало дворянство: члены единственной партии – все начальство, вплоть до мелкого, рекрутировалось только из этого кадрового резервуара. Была аристократия – номенклатура, попасть в которую мечтал каждый карьерист. Секретари творческих союзов, которых утверждали на Старой площади, тоже причислялись к этой знати. Однако все эти граждане в Коктебель не ездили, их не устраивали скромные удобства писательского Дома творчества, частые перебои с водой и скользкие макароны на обед – они предпочитали кремлевские санатории. А в Коктебеле господствовал «Гамбургский счет» – тут прекрасно понимали, чем отличается Булат Окуджава от какого—нибудь Софронова. Это было удивительное место, где на одной верандочке можно было оказаться в компании десятка литераторов, которые нынче все классики. Любопытно, что в этих профессиональных компаниях не говорили ни об изданиях, ни о гонорарах, ни о казенных премиях или чинах – читали вслух стихи, а то и рассказы, а то и пьесы. Дом творчества жил творчеством. И на пляже можно было одновременно встретить Булата, Беллу Ахмадулину, Евгения Евтушенко, Роберта Рождественского, Юлию Друнину, Василия Аксенова, Владимира Войновича, Римму Казакову, Юрия Черниченко, Анатолия Жигулина, Лину Костенко, Олега Чухонцева, Анатолия Приставкина, Игоря Виноградова, Александра Свободина, Валерия Аграновского – я называю только своих друзей. А сколько было молодых, тогда еще почти безымянных! Недавно Марк Розовский нашел в бумажных завалах старую фотокарточку: на лежаках у моря мы с ним и какой—то парнишка, которого я тогда не запомнил – Гена и Гена. Откуда мне было знать, что через пару десятилетий этот паренек станет Хазановым!
Но важно даже не это. Деревушка, где летом сдавались не только все сарайчики, но даже койки под яблонями, заполнялась молодежью, лучше которой я, наверное, нигде в жизни не встречал. Постоянно приезжали начинающие стихотворцы, музыканты, барды. Не всесоюзные конкурсы, а коктебельская набережная с ее писательско—студенческой аудиторией открывала тогда новые имена.
Ну и, естественно, в приморскую деревушку ехали не только послушать песни и стихи. Многочисленные влюбленные парочки обживали бухточки под Карадагом, глухой песчаный берег, уходящий в сторону Феодосии, склоны холмов и ночные пляжи. После полуночи на прогретой гальке светились загорелые тела: голое ночное купание было одной из священных коктебельских традиций. Понятно, что и сегодня людей влечет на курорты не тоска по монашеской жизни. Но тогда девушки ехали в Коктебель не за выгодными замужествами и уж тем более не за деньгами – ехали за тем, что не продается. Романы могли быть и короткими – но из тех коротких, что потом помнятся всю жизнь…
Я давно не был в Коктебеле. Друзья отговорили – мол, не разочаровывайся, теперь вся набережная в ресторанах, кафе, забегаловках, музыка орет чуть не до утра. И народ изменился. И аура Волошина теперь только в памяти тех, кто помнит.
Так что я не знаю, о чем нынче говорят на верандочках Дома творчества, и зачем в Волошинские места приезжают симпатичные студентки. Жаль, если от «духа Коктебеля» останется только профиль поэта на обрезе Карадага, на скале, спадающей к бухте.
«ЛУЧШИЙ, ТАЛАНТЛИВЕЙШИЙ»
Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи.
Эту фразу, ставшую чем—то вроде посмертной визитной карточки поэта, Лиля Брик вставила в письмо к советскому правительству: любимую женщину Маяковского возмущало, что его почти перестали издавать. Кремлевский крошка Цахес подчеркнул строчку красным карандашом и присвоил ее, как присваивал все умное и хорошее его предшественник из сказки Гофмана. И формула жила бесконечно долго уже с подписью усача. Теперь, когда после гибели поэта, прошел без малого век, имеет смысл заново прочитать ее и, в меру сил, проанализировать. Что из себя представлял в реальности лучший и талантливейший? И – велика ли честь быть первым поэтом советской эпохи? И – в чем главный урок этой рано оборвавшейся жизни?
Сегодня Маяковский определенно выпал из моды. Его мало читают, почти не издают, в библиотеках не спрашивают. Когда—то о поэте яростно спорили – теперь не спорят. Не актуален, а если грубее, не интересен. И вполне закономерно с высоты нашей, уже не советской эпохи, задать вопрос: а кем он был в действительности, Владимир Владимирович Маяковский? В самом деле, крупная фигура в литературе или просто одно из печальных порождений уродливой эпохи, вроде колхозов, громоздкого и нелепого театра Красной армии или рукотворного Цимлянского моря, ныне быстро превращающегося в болото?
Вряд ли можно сомневаться, что Маяковский был очень крупный поэт. Его ранний период, как и самый поздний («Во весь голос») высоко оценил Пастернак. Им восхищалась бескомпромиссная Марина Цветаева. Его выбрал в литературные враги Сергей Есенин – а он слабаков в недруги никогда не выбирал. Самые популярные шестидесятники – Евтушенко, Вознесенский, Рождественский – в начале пути называли себя его учениками. Совсем юная Белла Ахмадулина посвятила ему прекрасные стихи, и тогдашние молодые поэты как свидетельство ее несомненного таланта приводили фразу из них – «Минутной слабостью человека сумел воспользоваться пистолет». Маяковского вспомнил Высоцкий в одной из своих лучших песен. А когда мы с ним ночью гуляли по Одессе, куда он прилетал сниматься в «Коротких встречах» у Киры Муратовой, Высоцкий, говоря о современных стихотворцах, сравнивал их именно с Маяковским, который был для него чем—то вроде эталона настоящего поэта.
Сегодня по делу и без дела повторяют слово «культовый», даже косноязычного ведущего убогой телепередачи причисляют к предметам культа. Но в середине Двадцатого века Маяковский, как никто другой, был фигурой культовой – не только его стихи, но и огромная личность объединяла и сплачивала молодежь. Неформальные и почти нелегальные вечера поэзии под открытым московским небом не случайно же проходили у памятника Маяковскому. И местоположением статуи это не объяснишь: до памятника Пушкину был один квартал, до памятнику Горькому тоже один. В Маяковском молодые вовсе не видели официального певца режима – бунтарь, оппозиционер, как сказали бы позже, диссидент. Помню спектакль «Баня» в театре Сатиры – такая яростная и откровенная издевка над советской властью просто оглушала. Студентка МГУ, сидевшая рядом со мной, изумленно воскликнула: «Кажется, меня эпатируют»!
И при всем этом Маяковский, действительно, был поэт советской эпохи. И, действительно, лучший и талантливейший. Что было, то было.
Сегодня, когда мы знаем, чем все кончилось, советское время представляется жестоким, лицемерным и грязным. Вспоминать его без отвращения крайне трудно, если, вообще, возможно. Но ведь в разные периоды оно было очень разным! Не случайно же Октябрьскую революцию радостно встретили столь разные люди, как Блок и Есенин, Станиславский и Мейерхольд, Бабель и Леонов, Коненков и Петров—Водкин, Эйзенштейн и Довженко, Малевич и Шагал, Леонидов и Мельников. И Шаляпин до эмиграции замечательно пел «Дубинушку» – «на царя, на господ». И о ненависти всех слоев населения к Николаю Второму и, вообще, к Романовым писали Керенский и Деникин, которых трудно причислить к большевикам. Это сегодня мы с горечью вспоминаем бессудный расстрел детей, няньки, слуги и доктора Боткина в подвале дома Ипатьева. Но тогда—то вспоминалось иное: Ходынка, Кровавое воскресенье, «столыпинские галстуки», пять тысяч повешенных крестьян и – две бездарно проигранные войны, семь миллионов погибших солдат, которых никто в России царской фамилии простить не мог. Парадокс истории – именно слабого царя назвали «Кровавым».
- От колыбели до колыбели. Меняем подход к тому, как мы создаем вещи - Михаэль Браунгарт - Культурология / Прочее / Публицистика
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- О русском крестьянстве - Максим Горький - Публицистика
- О тирании. 20 уроков XX века - Тимоти Снайдер - Публицистика
- Евреи – передовой народ Земли? - Андрей Буровский - Публицистика