Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В погребальной процессии, медленно двигавшейся от Варшавского вокзала на кладбище – среди несметной толпы, стоявшей вдоль улицы, участвовало 179 депутаций с венками – от различных ученых учреждений и обществ, от учебных заведений высших и средних, от органов столичной и провинциальной русской печати, от многих русских городов, т. д. Множество венков прибыло вместе с гробом из Парижа и Берлина, из Ковно, Вильны, Динабурга, Острова, Пскова, Луги и Гатчины – попутных городов, жители которых выходили встречать прах Тургенева и днем и в ночное время. Глаз едва охватывал весь этот ряд венков, двигавшихся, возвышаясь над толпою, на протяжении более чем двух верст. На улицах, в окнах домов (окна по случаю неожиданно наступившей в этот день ясной и теплой погоды были почти везде открыты), на балконах, по заборам и складам дров, и на крышах – всюду было видно множество людей.
По окончании заупокойной литургии и панихиды в церкви, гроб, опущенный в могилу, был засыпан землей и цветами. Речи на могиле были произнесены ректором петербургского университета А. Н. Бекетовым, профессором московского университета С. Н. Муромцевым и Д. В. Григоровичем; А. Н. Плещеев прочел свое стихотворение».
Так проводили современники своего гения – великой читательской любовью и скромным поклоном литературной общественности.
Ну а что сегодня сказать потомку?
Может, просто повторить слова, написанные одним товарищем его молодости о другом товарище его молодости:
«Учитель! Перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени».
Или отнести к судьбе Ивана Сергеевича и к памяти о нем его же любимое изречение: «Все минется, одна любовь останется».
Его любовь с нами.
Наша любовь с ним.
АУРА ВОЛОШИНА
С Коктебелем в моей жизни связано так много, что рассказать об этом связно вряд ли получится – выйдет, минимум, книга, может, и не одна. Так что беглые заметки в данном случае даже не лучший, а, наверное, неизбежный выход.
* * *Первый раз я попал туда по наводке Роберта Рождественского – уж очень эмоционально он, человек, в общем—то, спокойный и даже флегматичный, рассказывал об этой скромной точке на карте дотоле неизвестного мне восточного Крыма. Послушался. Поехал.
Поезд. Грязноватый Феодосийский вокзал. Старенький литфондовский автобус. И – вот он, поселок Планерское. Или, по старому татарскому названию, Коктебель.
Название «Планерское» не прижилось, может, потому, что планеры там давно свое отлетали. А татарское название, при полном отсутствии татар (все они были выселены Сталиным) осталось – возможно, в силу своей загадочности. Потому что место было предельно загадочное.
Хорошо помню первое впечатление. Оно вполне укладывалось в одно слово – «обманули». Убогая, скучная степь. Очень мало зелени, особенно по сравнению с Абхазией, куда, конкретно в Новый Афон, я каждое лето ездил с разными, но всегда очень хорошими девушками. Там огромные горы, поросшие густейшим лесом, красивейший монастырь на горе, бурные ручьи, похожие на маленькие реки, пруд в парке с сахарно—белыми лебедями и ночными криками павлинов. А тут? Карадаг, торжественно названный горным массивом, но больше похожий на короткую гряду холмов, галечный пляж, пыльная деревенька вдоль узкого разбитого шоссе, бедненький рынок да унылый уголок цивилизации – панельная пятиэтажка с магазинчиком и аптекой на первом этаже. И чего ради меня сюда занесло?
Тогда я еще не знал, что минимум два ближайших десятилетия буду каждое лето рваться – вырываться! – именно сюда. Еще не знал, что в меня прочно войдет нечто таинственное и трудно формулируемое, что принято было называть «духом Коктебеля».
Впрочем, о духе – позже.
* * *Так вышло, что именно этот кусочек восточного Крыма породил множество легенд, с великой охотой подхваченных и развитых российской, прежде всего, московской, интеллигенцией. Время было тягостное, тоталитарная власть сперва кровавой, потом хамоватой, потом трусоватой, но всегда невежественной и примитивной. Легенды пришлись очень кстати. Тем более что почти за каждой из них, потом выяснилось, стояло нечто реальное. Впрочем, как известно, и сама легенда, овладевая массами, становится материальной силой.
* * *Главная легенда Коктебеля – поэт и художник Максимилиан Волошин. Эта легенда однозначно материальна, хотя бы потому, что существует красивый и очень своеобразный дом Волошина, издали похожий на кораблик с плоской, как палуба, крышей. Видно, и в начале Двадцатого века российской интеллигенции жилось скучновато, вот и тянуло на экзотику. Здесь в свое время перебывало множество заметных, а то и знаменитых русских писателей – Волошин охотно приглашал к себе интересных людей, они жили чем—то вроде коммуны, гуляли, купались, спорили, дружили и ссорились, создав на этой, по сути, даче маленький островок относительной свободы.
В доме с палубой до сравнительно недавнего времени жила коктебельская долгожительница, вдова поэта Марья Степановна, на счастье тогдашних посетителей хранившая жилище творческого человека в неизменном виде, с книгами, рукописями и картинами на первоначальных местах. Каким был дом при жизни Волошина, таким и принимал гостей, немногочисленных, ибо на чаепитие к Марье Степановне приглашалась лишь местная и, редко, приезжая элита. Понятие об элите у сухонькой старушки было достойное – чины и звания не ставила ни во что, зато уважала талант и порядочность. Просто так прийти к ней было нельзя – нужно было, чтобы кто—то привел. Это неглупое правило, между прочим, существовало и в московских, и в питерских интеллигентных компаниях. Не помню, кто привел меня к Марье Степановне, но спасибо ему или ей.
Сохранилось достаточно воспоминаний об умеренно богемной жизни в доме поэта при его жизни. Сохранились и фотографии. На самой, пожалуй, популярной сам Волошин – коротконогий толстоватый мужчина, бородатый, босой, с венком из полевых цветов на голове. Эта картинка и стихи, которые я к тому времени прочел, создали у меня определенный образ хозяина дома—кораблика.
Средний поэт, образованный, профессиональный, но скучноватый, он банальность творчества попытался уравновесить красочностью жизни. И это, в значительной мере, удалось. Дореволюционный Волошин, пожалуй, и был обаятельным тусовщиком, хозяином гостеприимного дома близ моря, другом—приятелем многочисленных знаменитостей. Однажды я неблагородно спросил Марью Степановну, кто, по ее мнению, был талантливей как поэт: Волошин или Блок. Она, секунду подумав, важно произнесла:
– Макс был крупнее.
Ответ старушки меня позабавил: жена среднего писателя и должна быть душечкой, если она не станет восторгаться мужем, где еще он отыщет свой ломтик славы и хоть скромную уверенность в себе. Нужно быть великим Блоком, чтобы не нуждаться в признании под семейной крышей.
Но впоследствии оказалось, что не все так просто.
Однажды Володя Купченко, сперва добровольный помощник Марьи Степановны, потом, когда Дом Волошина по непостижимой советской логике сделали филиалом феодосийской картинной галереи, сотрудник этого филиала, позвал нескольких писателей послушать неопубликованные стихи поэта времен революции. Впечатление было оглушительное. Поражала не техника стиха, не образность, а глубина постижения российской истории и жестокая точность пророчеств. Поэт видел истоки большевизма не столько в Марксе или Ленине, сколько в Петре Первом и Аракчееве. Волошин умер в начале тридцатых, но в начале восьмидесятых стало уже совершенно ясно, что его самые горькие пророчества сбылись. Мне кажется, ни Блок, ни Есенин, ни Бунин в «Окаянных днях», ни даже Горький в страшных «Несвоевременных мыслях» не охватывали происходящее так масштабно, как этот странноватый литератор, еще недавно ходивший по коктебельской гальке с венком на голове. Он не только писал, как очень большой художник – он в те годы и жил, как настоящий поэт, понимающий свое великое гуманистическое призвание.
Через Крым тогда прокатывались волны террора, причем, отличались и белые, и красные. А Волошин в комнатушках и чуланчиках дома—кораблика при всех сменах власти прятал и белых, и красных. Сохранились воспоминания о его деятельности в пору грозных зигзагов Гражданской войны.
Однажды кого—то из соседей увезли заложником в Феодосию, где тогда стояли белые. Человеку грозила смерть. Волошин поехал в город и пробился к полковнику, ведавшему арестами и расстрелами. Поэт произвел на офицера такое впечатление, что тот положил перед ним длинный список людей, которых должны были расстрелять в ближайшее время, и разрешил вычеркнуть любые пять фамилий. Волошин нашел в списке и свое имя, но вычеркнул пять чужих. Пораженный полковник сам вычеркнул шестое – имя поэта.
Позже, при красных, Волошину пришлось ехать уже в Керчь, в контрразведку, спасать еще одного знакомого. Начальник контрразведки ценителем поэзии не был и с чудаковатым интеллигентом говорил грубо, даже угрожающе. И тогда, вспоминал позже Волошин, он применил один свой прием: глядя в глаза чекисту, стал про себя молиться за спасение его души. Чекист почувствовал нечто странное, растерялся и отпустил обреченного, за которого просил нелепый человек с неуместно добрым и даже сочувственным взглядом.
- От колыбели до колыбели. Меняем подход к тому, как мы создаем вещи - Михаэль Браунгарт - Культурология / Прочее / Публицистика
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- О русском крестьянстве - Максим Горький - Публицистика
- О тирании. 20 уроков XX века - Тимоти Снайдер - Публицистика
- Евреи – передовой народ Земли? - Андрей Буровский - Публицистика