При всём разнообразии исследовательских подходов, во всех этих версиях просматривается одно общее, как бы на правах поруки, исходное положение: «роусьскые писмена», о которых шла речь в житии, могли быть на самом деле чьими угодно письменами, но только не русскими. Хотя от десятилетия к десятилетию в исследовательской среде получали хождение новые и новые версии, начальный отрицательный посыл оставался неизменным: письмена не русские и никоим образом не могут признаваться русскими. Не могут потому, что иных, помимо «Жития Кирилла», документальных известий о существовании письменности у тогдашних русов — росов — русских не обнаружено. А значит, свидетельство жития — уже ввиду его единственности — нельзя признать безупречным. По бытующим в науке правилам, единичный исторический источник или факт, если он не подкреплён источниками или фактами подобного же рода, просто-напросто недостаточен в качестве доказательства. Прямее сказать, истина в единственном экземпляре — ещё не истина.
Хотя само по себе это вроде бы узаконенное в науке правило то и дело на практике совершенно не учитывается и не принимается в расчёт, гиперкритика в случае с «русскими письменами» настаивает на его соблюдении с какой-то особой тщательностью.
Под этим нигилистическим углом зрения, языческая, дохристианская Русь есть земля, пребывающая в невежестве и первобытной дикости. Её разрозненные племена напрочь лишены побуждений к государственному строительству и культурному самопроявлению, в том числе к созданию хотя бы зачатков собственной грамоты. А уж тем более к переводу с греческого языка на свой язык (некультурный, варварский и дикий) Евангелия и Псалтыри.
Выходец из дореволюционной России, литературовед широкого диапазона Р. Якобсон и французский славист А. Вайан в один счастливый для себя день как-то легко и остроумно сошлись на том, что «русские письмена» своим происхождением обязаны всего лишь… обыкновенной описке. Допустил её, описку, некий безымянный русский грамотей, который, готовя какую-то по времени написания очень раннюю копию «Жития Кирилла» и держа перед собой в качестве образца некую обветшавшую рукопись, или невнимательно, небрежно прочитал в ней одно слово, или ошибочно его записал. Так вместо «соурскыми» (то есть сирийскими) у него и получилось «роусьскыми».
И вот так, благодаря шутливому предположению Якобсона и Вайана, народилось одно из популярных гиперкритических изделий интернациональной филологии XX столетия[6].
Прежде чем коснуться, как теперь принято говорить, «доказательной базы» двух учёных, заметим лишь, что сама по себе предпосылка их версии (наличие злосчастной описки) навсегда уже обречена остаться под вопросом. Ведь таковую описку никто никогда не видел — ни на пергамене, ни на бумаге, ни в фотографическом воспроизведении утраченной оплошки. Описка существовала лишь в воображении авторов версии, в качестве игры исследовательского ума и в качестве желаемого факта. И потому как инструмент доказательства — вспомним научное правило «неподтверждённое сообщение не есть факт» — виртуальная описка явно недостаточна.
Вообще-то, раз уж разговор коснулся описок, то, увы, они в работе древнерусских грамотных людей, занимавшихся нелёгким ремеслом изготовления новых рукописных книг, случались нередко. Это объяснялось и степенью выучки писцов, не всегда достаточно высокой, и суровыми условиями труда (чаще всего в маленьких монастырских, не очень хорошо прогреваемых помещениях, при свете свечей или лучин). Но за описками строго следили, чаще всего они исправлялись тотчас или через время. Не зря же называли их ещё и «огрешками». Невелик, но всё равно грешок. Надо смыть-стереть чернильную оплошку, вписать новые буквы.
«Житие Кирилла» с первого же века появления на Руси славянских книг было одним из самых распространённых чтений в монастырях, городских храмах, на дому. Это подтверждается немалым числом сохранившихся до нашего времени списков памятника — 23 рукописи. (Для сравнения следует напомнить, что такое выдающееся творение древнерусской литературы, как «Слово о полку Игореве», уцелело лишь в одной рукописи, да и то сгоревшей в 1812 году.)
«Найдя» желаемую описку, Якобсон и Вайан обязаны были представить доказательства. Первое свелось к тому, что раз уж Константин, готовясь к предстоящему у хазар диспуту, изучал в Херсоне еврейское и самаритянское письмо, то могло ему понадобиться знание ещё одной семитической письменности, сирийской.
Это совершенно избыточное предположение. Философ ехал в Хазарию вовсе не для того, чтобы блистать перед провинциальными иудеями своим знанием самаритянского и сирийского языков (сами хозяева вряд ли знали или жаждали их услышать). Он и на иврите не собирался с ними спорить. Он, напомним, готовился выступать по-гречески.
Братьям было, конечно, хорошо известно, что сирийская христианская община Дамаска самой первой на всём Востоке открыто заявила о своём исповедании. Здесь первыми усвоили себе имя христиан. И потому именно к ним первым из Иерусалима устремился фарисей Савл, уполномоченный выжечь дотла опасную заразу. Но Сын Божий на окраине Дамаска, явившись распалённому гонителю, так сурово одёрнул Савла, что тот на время ослеп от пережитого потрясения, а немного позже, в подземелье дамасской общины вновь прозрел, чтобы стать впоследствии великим Христовым воином, апостолом Павлом.
Знали братья и то, что сирийский был вторым языком после греческого, на котором появился перевод Ветхого Завета (так называемая Пешитта). Уже во II веке зазвучало на сирийском и Евангелие, причём учёный муж Тациан, предпринявший перевод, составил, по своему вдохновению, сводную композицию — последовательное согласование из четырёх евангелистов. К концу III века в сирийской Антиохии трудилась уже целая школа по изучению и систематизации книг Ветхого и Нового Завета. Возглавлял её знаменитый Лукиан, собиравший старые греческие, латинские и сирийские рукописи, чтобы на их основе составить новую, безупречно выверенную греческую редакцию библейского текста.
В патриаршей библиотеке Константинополя книги с сирийскими переводами должны были храниться на почётных местах, по крайней мере со времён Иоанна Златоуста, который сам был выходцем из Сирии. Если Константин-библиотекарь имел время для знакомства с этими памятниками сирийского православия, он не мог не столкнуться сразу же с одной из отличительных особенностей сирийского семитического письма: оно обходилось без гласных букв, что, как и в случае с еврейским письмом, чрезвычайно затрудняло распознавание смысла отдельных слов. Позже, в течение многих веков в системах финикийского, арамейского, сирийского, еврейского и арабского письма производилась кропотливая, подчас мучительно трудная работа по узаконению дополнительных надстрочных или подстрочных значков, подсказывающих читателю тот или иной гласный звук. Но самих гласных букв в этих языках так и не появилось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});